Кипучему, деятельному и крайне самолюбивому Сукачеву унизительной показалась должность заставного капитана. С виду он смирился, но на сердце открытой раной горела обида. И как-то раз оскорбленное самолюбие вырвалось наружу.
Проезжавшему по шоссе важному генералу заспавшиеся инвалиды надзирательской команды долго не открывали шлагбаума. Персона взбеленилась и вызвала на расправу заставного офицера.
— Почему долго «подвысь» не командовал? — орал генерал на побледневшего Сукачева. — Как фамилия?
— Капитан Сукачев, ваше превосходительство.
— Не капитан Сукачев ты, а сукин сын! — крикнул в злобе генерал.
Оскорбление это было каплей, переполнившей чашу терпения. Македон Иваныч размахнулся и съездил персону по физиономии.
Судили. Разжаловали. Послали в сибирский понтонный батальон рядовым, но с правом выслуги в офицеры. Сукачев, лишь только немного огляделся, дезертировал. Добрался до Камчатки. Поймали, как лишенного сословных привилегий, отодрали на барабане шпицрутенами и снова отослали в батальон, теперь уже без права выслуги. Тяни до гроба солдатскую лямку! Но волю и энергию Сукачева ничто не могло сломить. Македон Иваныч погостил в понтонном батальоне всего несколько месяцев и снова дезертировал. На этот раз он махнул в Аляску. Высадился он на американский материк в 1842 году уже зрелым, тридцатипятилетним человеком.
За двадцать пять лет аляскинской жизни Сукачев переменил немало профессий. Дебри этой страны пришлись по сердцу кавказскому партизану. Сначала он взялся за ремесло траппера, затем, когда надоела Аляска, ушел в Канаду на службу Компании Гудзонова Залива каюрщиком-почтальоном. Увозя письма из глухих факторий, фортов, миссий, Македон Иваныч увез попутно себе жену. Двадцатилетняя дочь американского пастора без ума влюбилась в годившегося ей в отцы сорокадвухлетнего Сукачева. Македон Иваныч с треском, с шумом, с револьверной пальбой умчал на вихревом потяге из канадского форта Нельсон свою невесту. Перебравшись через Чилькутский перевал, заставный капитан в пылу бегства не заметил, как опять влетел на территорию русской Аляски. Путь в Канаду был теперь для него навсегда отрезан. Да и новое семейное положение обязывало к спокойной оседлой жизни.
Заставный капитан предложил свои услуги другой компании — Российско-Американской. Заправилы-компанейщики, обрадовавшись русскому, а тем более грамотному человеку, назначили Сукачева заведующим факторией в Дьи. Здесь и поселился Македон Иваныч с молодой женой. Строгая пуританка и сумбурный партизан не чаяли души друг в друге.
Но прожили они вместе недолго. Вскоре белокурая Мимми начала покашливать тем характерным сухим кашлем, который вызывается омертвением легких, когда-то сожженных морозом. Это сказалась переправа через Чилькут при шестидесятиградусном морозе. А на втором году замужества мистрисс Сукачева умерла, не перенеся трудных родов. Заставный капитан поседел за одну страшную ночь смерти жены. Он зарядил уже волчьей картечью верный штуцер, решив прощальный салют над могилой жены послать не в небо, а себе в рот. Но остановила мысль о родившейся дочери. Ради нее остался жить. И вот со смертью жены он безвыездно проживал в глухом Дьи, пестуя свою единственную радость, дочку Софью…
«Стальная пружина! — думал траппер, поглядывая на суетившегося заставного капитана. — Столько незаслуженных ударов судьбы перенес, а свеж и бодр как юноша. Согнуть его на время можно, а сломать — шалишь!»
— Ну-с, милейший мой, — прервал мысли траппера заставный капитан, — прошу к столу закусить да пропустить куфель-другой спиртного.
Через минуту траппер сидел за столом. Какими вкусными показались ему гречневая каша, щи, а в особенности хорошо пропеченный пушистый хлеб после надоевшей мерзлой рыбы и пресных, без дрожжей, лепешек. Но главнее удовольствие он оставил на дессерт. Это была газета, правда, двухмесячной давности, но все-таки настоящие московские «Русские Ведомости». Траппер наслаждался уже одним прикосновением к ее шероховатой бумаге. А слабый, чуть сохранившийся запах типографской краски доставлял ему тонкую и глубокую радость.
Ужин кончился поздно. Соня тотчас же раскинула постель для траппера, индейцы ушли спать в капитанские нарты, на двор. В комнате им показалось неимоверно жарко, а кроме того, как только зажгли лампу, краснокожие забеспокоились. Оказывается они приняли ярко горящую лампу за Киолью — «духа» северного сияния.
Заставный капитан прошелся по комнате, попыхивая из коротенькой глиняной трубки крепким российским вагштафом. И вдруг остановился против траппера:
— Ну-с, милейший мой Филипп Федорович, выкладывайте ваше дело. Чую, что-то серьезное затеваете.
Траппер рассказал о своем шестимесячном пребывании у независимых тэнанкучинов. Подробно передал рассказы Красного Облака о притеснениях и хищнических налетах «огненных людей». Ему хотелось этими рассказами разбудить в сердце заставного капитана ненависть к белым грабителям и сострадание к краснокожим, чтобы найти в лице Сукачева помощника в своем опасном предприятии. В заключение он сообщил о задуманной покупке оружия в Новоархангельске, а если это не удастся, то в каком-нибудь канадском или американском порту.
Лишь об одном умолчал траппер, повинуясь какому-то глухому предостерегающему инстинкту — о скелетах, о пещере Злой Земли, набитой золотом. Он ограничился лишь вскользь брошенной фразой:
— Деньги на покупку оружия имеются в достаточном количестве. Краснокожие набрали. Охотничий сезон был крайне удачен.
Заставный капитан выслушал траппера внимательно, ни разу не перебив. Но волнение его сказывалось в характерном подергивании обвислых, как у загримированного театрального китайца, усов. А когда траппер кончил, Македон Иваныч вдруг расхохотался:
— Ловко, оглобля с суком! Значит и нарезные ружья и пушку? Да что вы, милейший мой, в военные министры к индюкам определились?
И подойдя к трапперу, ласково похлопал его по спине:
— Хороший вы человек, милейший мой! Помните, я первый научил вас, как говорят здесь, «подвязывать мокассины»? Опираясь на мои плечи, фигурально выражаясь, начали вы топтать аляскинские сугробы. Я ведь знал, что делал, знал, кого в люди вывожу. Ну, вот и не ошибся. Хоть вы и нигилист и еще там что-то, а в своих революционных утопиях не утонули.
— Помилуйте, Македон Иваныч, — засмеялся траппер, — во-первых, учение Оуэна или Прудона[10] не утопия, а во-вторых…
— Да я вовсе не хаю вашей веры, — отмахнулся заставный капитан. — Я, может быть, очень уважаю этого, как его, Пру… Пру… Ну, да ладно! Я хотел сказать, что не засушили вы сердца своего. Человеком, настоящим человеком остались, милейший мой!
Он поймал руку траппера и пожал ее с грубоватой нежностью. И вдруг снова захохотал, даже присел, хлопая ладонями по коленкам.
— А здорово вы это надумали, оглобля с суком! Значит, хотите янкам свинью положить? Да не простую свинью, а порохом да пулями начиненную! Ой, помру!..
— Ну, а вы-то, Македон Иваныч, — нетерпеливо спросил траппер, — согласитесь мне помочь?
— А как же иначе? — вскинул удивленно голову заставный капитан. — Ну-с, шутки в сторону. Теперь, милейший мой, я стану свои «во-первых» да «во-вторых» высыпать. Слушайте. Во-первых, Соне уже шестнадцать лет, пора ей в школу. Во-вторых, не каждый день целую страну, что березовую рощу, продают. На это посмотреть стоит. В-третьих, надо мне компании сдать последнюю ее дань. — Он махнул рукой в угол, где лежали до потолка тючками связанные шкурки.
Поймав недоумевающий взгляд траппера, заставный капитан торжественно закончил:
— Так как и первое, и второе, и третье можно сделать только в Новоархангельске, то я еду с вами. А четвертым моим делом там будет помощь вам. Да разве можно вас одного пустить! — всплеснул он руками. — Вы и дело-то все провалите и сами на виселице очутитесь, оглобля с суком! Ваше дело против царей бунтовать, а уж насчет ружьишек я, как бывший военный, постараюсь. Понятно? Ну-с, а теперь спать, и быстро, аллюр два креста! Честь имею пожелать спокойной ночи, — отсалютовал воображаемой шашкой заставный капитан и скрылся за перегородкой.
Македон Иваныч размахнулся и съездил персону по физиономии…
Траппер, благодарно и счастливо улыбаясь, направился было к постели, но увидел на столе нечитанную еще газету. Жадно схватил ее и, сев поближе к лампе, торопливо развернул бумажную простынь.
С полуистертых газетных строчек глянула на него совсем иная жизнь: Россия, университет, революционный шум столицы, театры, выставки, музеи. Все это было когда-то и его жизнью, но каким далеким, каким фантастическим казался ему теперь этот мир.