Сказание о граде Ново-Китеже.
Роман М. Зуева-Ордынца.
Темнело. Но огонь зажигать не хотелось.
Всегда чем-то тревожен и вместе сладок час сумерок. В дымчатой синеве подкрадывающегося вечера так хорошо думается.
Косаговский поднялся из-за стола и, не выпуская книги из рук, потянулся так, что хрустнуло в суставах. Шагнул к окну, но остановился у бесформенного куска лакированного темномалинового дерева, висевшего на цепочке в изголовье кровати. Погладил ладонью измочаленный излом. И неожиданно вспомнилось…
…Мерный рокот мотора. Звон тяжей от ударов ветра. Слегка волнующее, пьянящее чувство полета. И вдруг страшный взрыв. Мотор заскрежетал, залязгал. Это из цилиндра вырвалась свеча. Через отверстия щитка острыми жалящими копьями пробился огонь и ударил в лицо, в грудь. Борт-механик от нестерпимой боли тотчас же потерял сознание. Косаговский понял, что если и он бросит рули — тогда конец. Закрыв лицо сгибом левой руки, правой потянул ручку от себя. Самолет, развевая космы огня и дыма, пошел круто на посадку. Удар шасси о землю… Треск… Очнулся уже в лазарете… Рядом на койке метался и бредил обожженный борт-механик.
Косаговский дернулся назад головой, как будто снова почувствовал на лице обжигающие жала огня, и отошел от разбитого пропеллера к окну.
Закат отцветал на луковках-главках белой, приземистой и широкой, как просфора, церквушки. За церковью рисовались графически четкие линии фабричного корпуса. Квадраты его широких окон уже полыхали электричеством.
Сел на подоконник и опустил глаза на только что прочитанные, отчеркнутые красным, строки.
«…В своем музыкальном творчестве Римский-Корсаков был скорее всего эпиком, то-есть повествователем, рассказчиком старинных преданий и легенд, подчас не лишенных мистического уклона, подчас же лукаво высмеивающих сильных мира сего. Пестрая узорчатость, прекрасная чистая звучность — в этом обаяние его музыки».
Косаговский вспомнил оперу «Сказание о граде Китеже», слышанную год назад в Москве, и подумал:
«Да, это верно! Ну, а что здесь дальше говорится?»
«…Не будучи чужд некоторой идеализации русской старины, упомянутый композитор, однакоже, постепенно доходит и до ясно осознанной иронии по отношению к „исконным устоям“ старого русского быта. Например, в опере „Град Китеж“»…
Бросил книгу на подоконник. Снова всплыл в памяти малиновый зал московского Большого театра. Вспомнилась и московская «прима», певшая партию Февронии. Старчески обрюзгшая, неповоротливая, она раздражала тогда Косаговского, и он, кажется единственный в зале, не разделял восхищения москвичей этой престарелой «звездой».
— Старая кляча! — рассердился он задним числом. — В шестьдесят лет берется петь юную, нежную китежанку Февронию!
Косаговский взглянул рассеянно в окно и отшатнулся, удивленный.
Лучи закатного солнца, ударяясь в порозовевшие облака, падали отраженным, краснобагровым светом в набухшую уже тьму города. Облитый этим зловещим светом, красный, как сказочный упырь, на противоположной стороне улицы стоял человек необыкновенного вида.
Огромною роста, непомерной ширины в плечах, но с маленькой — в кулачок — головкой на длинной тонкой шее, человек этот напоминал огородное пугало. Безусое, с реденькой бороденкой, скопческое лицо его состояло словно из одних челюстей. Нижняя, широкая и тяжелая, оттягивала лицо вниз, так что глаза сползли почти к губам. Даже отсюда, из окна, заметно было, что голова этого человека непрерывно и мелко трясется, как будто его колотит непереставаемая ознобливая дрожь.
— Тьфу, чорт — перевел дыхание Косаговский. — Да ведь это юродивый Памфил Трясоголовый! Кто же в Иркутске не знает божьего человека, «блаженненького Памфилушку», как кличут его городские старухи-богомолки?
Памфил Трясоголовый, несмотря на мартовский морозец, был одет лишь в длинный подрясник нараспашку, из-под которого виднелась голая грудь, увешанная веригами. На голове юродивого нелепо, козырьком набок, торчала жандармская светлосиняя, с красным кантом фуражка. На груди его, поверх подрясника, висела на толстом гайтане настоящая засушенная человеческая рука, «когда-то заушавшая Христа», по уверению иркутских просвирен и лавочников. Памфил опирался на огромную дубину, облитую сверху свинцом с изображением креста. Юродивый был бос. Его широкие, костлявые ступни, красные, как лапы гуся, казалось, не чувствовали холода не растаявшего еще снега и каменных плит тротуара.
«Чего ради он остановился здесь? — подумал Косаговский, заметив, что юродивый не спускает глаз с дверей его квартиры. — Милостыню ждет, что ли?»
В этот момент кто-то затопал в прихожей.
«Наверно, Федор вернулся из кооператива, — решил Косаговский. — Вот и славно! Значит, сейчас будем обедать!»
Слышно было, как снаружи шарили рукой дверную ручку. Дверь наконец отварилась, и высокая человеческая фигура замерла нерешительно на пороге.
— Кто это? — удивился Косаговский. — Что вам угодно?
— Извините, я, кажется, не туда попал, — ответил мягкий, певучий бас. — Скажите, где здесь комната летчика Косаговского, Ильи Петровича?
Косаговский повернул выключатель. Излишне яркая для маленькой комнатки стосвечовка пролилась резким белым светом
В дверях, все еще держась нерешительно за ручку, стоял человек в шинели и суконном шлеме. С первого же взгляда на этого человека чувствовалось, что он носит в себе много физической и нравственной силы. Обычно у таких людей бывает неторопливый говор, медленные, размеренные жесты. Иной поверхностный наблюдатель подумает: с ленцой парень, сыроват, не человек, а колода, с места не сдвинешь. В действительности же эта неторопливость — лишь спокойная уверенность в своих силах. А когда нужно, этот человек может вспыхивать с быстротой и яростью пороха.
— Раттнер!.. Николай!.. — крикнул Косаговский, протягивая обе руки. — Ты ли это?
— Илья!.. — Пришедший, шагнув вперед, обнял Косаговского за шею одной правой рукой, крепко хлопнув его при этом по спине. Такова была манера Раттнера здороваться. — Наконец-то я тебя отыскал, чортова перечница! Ты давно ли в Иркутске околачиваешься?
— Больше года! А ты, военком?
— Не забыл еще моего старого титула? Я здесь два месяца и только вчера, прочитав в газете о твоем полете в Бодайбо, узнал, что и ты в Иркутске. Ну, вот и побежал разыскивать!
— Спасибо, Николай!
— На здоровье! Ну, как, не сломал еще головы, все еще летаешь?
— Летаю! Теперь в линейные пилоты перешел, «воздушным извозчиком» заделался! — рассмеялся Косаговский. И взглянув на три «шпалы», украшавшие петлицы раттнеровской шинели, спросил: — Ну, а ты как? Все еще на военной?
— Как видишь. Теперь в ОГПУ перебросили, в пограничниках служу. Веселая служба!
— Ах ты, старик мой милый, военком ты мой грозный! Дай я тебя еще раз облаплю, — потянулся снова к гостю Косаговский. — А помнишь, военком, как мы…
Кто-то сильно рванул в этот момент дверь, и в комнату ввалился медвежатый, но не лишенный своеобразной тяжелой грации человек с загорелым лицом, припухлыми губами и смоляными мелко курчавыми волосами. Смуглое лицо резко оттеняло белки быстрых, плутоватых глаз. На широких плечах вошедшего болтался в накидку матросский бушлат, а на кудрях лежала щегольская пушистая кепка. В руках он держал буханку ситного и коробку килек.
— Федор, Птуха! — вскрикнул удивленно Раттнер. — Наш комендант штаба?
— Бывший! — поправил улыбаясь Косаговский. — А теперь — помощник моего борт-механика.
— Чистая химия! — всплеснул руками Птуха. Кильки грохнулись на пол и укатились под кровать. — Никак, товарищ Раттнер? Наш бывший военком эскадрильи?
— Он самый!
— Ой, мамонька! Да я от радости зараз заплачу, зареву неначе белугой! — мешая украинские фразы с русскими, завопил Птуха и рывком обнял Раттнера. За спиной бывшего военкома эскадрильи повисла буханка ситного. — От радость-то, на зекс! На великий палец, неначе! А я-то уперся як той баран на новые ворота и не бачу, шо здесь наш дорогой товарищ военком. От-то дурной я!
— Как живешь, товарищ Птуха? — спросил Раттнер.
— А што мне деется? — ответил уже из-под кровати Птуха, шаря там укатившуюся коробку килек. — Шелк не рвется, булат не сечется, а Федька Птуха не сдается! Вежливо живу! На великий палец! Вот с Ильей Петровичем, — ткнул он коробкой в Косаговского, — по-холостецки живем. По-бывалому, как на фронте!
— Послушай, Николай, — обратился Косаговский к Раттнеру, — ты сегодня вечером свободен? Ни докладов, ни собраний, ни заседаний у тебя не предвидится?