— Подождите минутку, — воскликнул я. — Мне кажется, что я нашел что-то.
И я вылетел из библиотеки, как ураган, а через минуту вернулся с номером «Куроводства» в руках.
— Прочтите, — сказал я, указывая на статью «Египетский инкубатор».
Гамбертен внимательно прочел ее.
— Э-э, — ответил он, дочитав до конца, — я, действительно, начинаю видеть свет. Давайте рассудим спокойно. Основываясь, с одной стороны, на истории египетских хлебных зерен, которые произросли, как говорит заметка в этом журнале, после долгого инертного состояния, с другой стороны, на отдаленном сходстве растительного зерна и животного яйца, какой-то гражданин изобрел аппарат, устроенный таким образом, что куриные яйца в нем могут сохраняться в течение трех месяцев, не подвергаясь никаким изменениям. Посмотрим, как. Хлебные зерна, найденные в пирамиде, лежали там четыре тысячи лет или около этого: 1) без света, 2) в постоянном контакте с большой массой воздуха, 3) при постоянной температуре, более низкой, чем наружная, 4) в сухом месте, предохраненном толстыми стенами от сырости, причиняемой разливами Нила.
Аппарат должен лишь следовать примеру пирамид.
И, действительно: 1) он почти абсолютно темен, 2) в нем можно освежать воздух (яйцо, которое не дышит в течение более пятнадцати часов, умирает), 3) он имеет грелки и термометры, и в нем всегда можно поддерживать температуру +30º, т.-е. ниже температуры, необходимой для высиживанья; более низкая температура могла бы убить зародыш, более высокая могла бы заставить его развиваться, 4) он снабжен сосудами с едким кали, который поглощает сырость из атмосферы.
Итак, зерно в пирамиде и наше яйцо в аппарате в состоянии просуществовать некоторое время, не изменяясь, глухой, сонной жизнью, бездеятельной, но зато не требовательной. Что же нужно, чтобы обусловить пробуждение, дать толчок к настоящей жизни, к рождению? Свет? Он не обязателен. Наоборот, зерно в земле и яйцо под курицей в нем не нуждаются. Воздух? Не больше того, что они уже имеют. Надо побольше тепла, — яйцо требует даже своей определенной температуры. Что же касается влажности, то, бесполезная при нормальном высиживании яйца, она требуется в большом количестве в случае высиживания запоздавшего, так как тогда зародыш высушен. Зерно же при всяких условиях требует влаги для прорастания.
— Теперь нам остается, — заключил Гамбертен, — только применить к нашему случаю эту остроумную и, признаюсь, совсем новую для меня теорию. Допустим, что жизнь хлебного стебля, выросшего из зерна, длится около года и что нам удалось задержать эту жизнь на четыре тысячи лет — установленный возраст пирамиды, — мы, следовательно, задержали его существование на срок, в четыре тысячи раз превышающий его продолжительность. Для куриного яйца, по причине их несходства, цифры значительно падают, — на пять лет нормального существования три месяца задержки. Но в данном случае мы имеем игуанодона, т.-е. яйцеродное животное, по организации своей еще в некотором роде близкое к растениям и существовавшее в равном по времени расстоянии и от нашей эпохи и от эпохи первобытной протоплазмы. Из этого следует, что он наполовину более близок к растениям, чем животные наших дней.
Итак, устанавливая это различие по степени удаленности от общего предка, мы допускаем, что яйцо игуанодона может проспать промежуток времени не в четыре тысячи раз, а лишь в две тысячи раз превышающий нормальное существование животного. Сколько же лет жили ящеры? Эти животные, втрое более крупные, нежели слон, вероятно, и жили втрое дольше. Есть толстокожие, век которых достигал двухсот лет. С другой стороны, ящеры принадлежат к классу пресмыкающихся, долговечность которых, как я вам говорил, пародоксальна. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что ящеры могли бы жить лет 500 — три века слонов, — но, будучи пресмыкающимися, они могли жить и дольше, скажем, 700 лет. Исходя из этого, мы можем задержать пробуждение к жизни их яйца на срок, в 2.000 раз превышающий их век, т.-е. на 1.400.000 лет.
— Достаточно ли этого? — сказал я, пораженной цифрой.
— Это даже слишком. Вторичная эпохи отстоит от нашей всего лишь на 1.360.000 лет[5]. Яйцо нашего игуанодона попало в такие условия, что не погибло. Яйцо спаслось чудом, потому что оно ведь было без скорлупы. В глубине галлерей, благодаря соседству потоков лавы, поддерживалась постоянная температура и сухость. Там было темно, воздух освежался, благодаря многочисленным проходам. Совершеннейший инкубатор.
— Ну, а как оно вылупилось?
— Очень просто. Расплавленная лава несколько недель тому назад произвела небольшое извержение. Вы помните, как тогда в пещере стало сыро и температура поднялась и стала более высокой, чем снаружи, а затем она осталась постоянной, около 50°. Яйцо сначала подверглось действию увеличившегося тепла, а затем эта постоянная температура с помощью испарений ручья пробудила к жизни это животное зерно или, если хотите, растительное яйцо.
Гамбертен продолжал свои рассуждения:
— Игуанодон проживет до первых холодов, лето вышло для него удачное, но он любит болота, засуха повредила бы ему, если бы затянулась. Ему нужно много воды, но он найдет ее в подземном ручье. Теперь я понимаю, куда девалась вода из нашей цистерны и почему Сорьен был каждое утро в поту, — он видел чудовище и боялся его. Оно показывается только по ночам, потому что глаза его не выносят яркого солнечного света.
— Но почему же игуанодон не остался вблизи пещеры?
— Он искал листьев понежнее для своего молодого клюва.
— Гамбертен, — сказал я нерешительно, — а что, если их несколько?
— Он один, — спокойно и уверенно произнес Гамбертен. — Слушайте внимательно. Если бы та же самая участь постигла не одно, а несколько яиц, то все игуанодоны, руководимые одинаковыми инстинктами, пришли бы сюда.
Я охотно поверил в доводы Гамбертена, — мне самому очень хотелось, наконец, успокоиться.
К тому же, неугомонный Гамбертен уже развивал дальнейшие планы действий. Надо было заманить игуанодона в пустую ригу и взять его живьем. Каждые десять минут он придумывал что-нибудь новое, чтобы затем сейчас же его отвергнуть.
20-го июля, около полуночи, стоя у окна, в коридоре второго этажа, мы увидали игуанодона. Животное переходило поляну, направляясь, вероятно, к цистерне.
Он шел медленно и тяжело, торжественной смешной поступью, волоча за собой хвост. Его ноги двигались совсем, как наши, и казались слишком короткими для такого огромного туловища, руки как-то глупо висели, точно у чучела. Он был огромный, глупый и смешной.
И вдруг Гамбертен ни с того, ни с сего начал дурачиться.
— Ксс, ксс, — позвал он, точно манил кошку.
Я зажал ему рот рукой. Чудовище остановилось, глядя на нас и выставив вперед свои длинные когти. Затем, круто повернувшись, оно убежало, переваливаясь с ноги на ногу, как пингвин, размахивая руками, как птица машет крыльями, если они даже обрублены.
Игуанодон шел медленно и тяжело, торжественной поступью. Он был огромный, глупый и смешной. «Ксс… ксс», — позвал Гамбертен, точно манил кошку.
— Смотрите, смотрите, — воскликнул Гамбертен. — Это желание лететь. Это желание вытянет его пальцы, а его сыновья будут парить.
— Гамбертен, зачем вы это сделали?
— Я хотел пошутить. Стоит ли бояться травоядного?
— А его когти?
— Он не достал бы до меня.
Послышался пронзительный крик, неслыханной силы и ярости. Это было то самое скрипенье колес о рельсы, которое однажды так взволновало меня.
Мы ждали, что крик повторится, но все было тихо.
— Никак не ожидал, что горло игуанодона способно на такие фокусы, — сказал Гамбертен. — И ведь ясно было, что он гневается. Но я, право, хотел только пошутить. Надо быть осторожнее.
Наши нервы были так натянуты, что шум открывшейся двери заставил нас вздрогнуть. Фома и его жена вбежали в коридор в одних рубашках.
Я, как умел, успокоил их, убедив, что кричали сбежавшие свиньи и что не следует ходить в лес, так как они, вероятно, бешеные.
Фома и его жена ушли, наконец. Но с Гамбертеном происходило что-то неладное. Когда я пытался увести его спать, он вдруг ударил меня в ногу концом своего сапога и стал осыпать оскорблениями за то, что я не умел придумать ловушки для игуанодона.
Я успокаивал его, уверяя, что план ловушки у меня уже есть и что я завтра об'ясню ему все, лишь бы итти сейчас спать. Он, наконец, успокоился.
На другой день я не отходил от Гамбертена и старался удерживать его дома, опасаясь действия солнечных лучей. Мы все время говорили об игуанодоне, но спокойно, и я начал постепенно убеждаться, что вспышка безумия у моего друга была случайной и бесследно прошла.