Должно быть, не случайно все-таки Гончаров был однокурсником Лермонтова в Московском университете. Все три его романа разыгрывают в разных лицах знаменитое роковое стихотворение о том, что любить на время не стоит труда, а вечно любить невозможно, и жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг…
Помните горячечный, ожесточенный, сквозь удерживаемые слезы, разговор Веры с Марком Волоховым? Оба влюблены до безумия, и ничто, в сущности, не препятствует соединиться навсегда хоть завтра — бабушка, без сомнения, простит, а Райский будет шафером, — но даже и без венчания, в крайнем случае, можно, только бы Марк произнес это слово: «навсегда» (только бы Илья Ильич пообещал от всего сердца, что никогда не остынет, не заскучает, не задремлет), — но ведь эти несчастные эгоисты знают себя, и что вечно любить невозможно, а солгать — ни за что не солгут, а что останется от самого искреннего любовного признания, если отжать всю влагу самообмана? И вот молодой, безжалостно честный голос говорит из темноты:
«— …Нет, не могу — слышите, Вера, бессрочной любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете…»
Может показаться удивительным, что в жизни Гончарова было так мало любви, а в характере — ни капли великодушия. Досадно и жутко читать его письма, его цензорские отчеты, его «Необыкновенную историю» (невидимый враг притаился за спиной, заглядывает через плечо и гнусным, пронзительным шепотом повторяет каждую выводимую строку, чтобы все эти Тургеневы и Флоберы услышали и украли)… Но, наверное, так уж устроено — или задумано кем-то? — чтобы иной писатель воображением восполнял, приписывая персонажам, те самые черты, каких недостает его собственной личности. Это, должно быть, один из способов, используемых литературой для того, чтобы привнести в наше существование необходимый смысл.
Если бы жизнь состояла сплошь из таких людей, как Иван Александрович, — о ней не стоило бы и говорить, не то что сочинять романы.
Не будь на свете таких, как Гончаров, сочинителей, — жить не стоило бы вообще.
1992
Лев Толстой — писатель неизвестный. Собрание сочинений — девяносто томов. Кто прочитал больше десяти?
До революции 1905 года последователям Толстого приходилось бежать из отечества. После Великой Октябрьской их истребили в местах заключения. Убежденная цензурой и полицией, что великий романист был чуть не до слабоумия скверный мыслитель, — Россия не успела даже перелистать его книги, проклятые Церковью и государством.
Даже «Соединение и перевод четырех Евангелий» как бы не существует. «Это сочинение, — писал Толстой Черткову, — есть лучшее произведение моей мысли, есть та одна книга, которую (как говорят) человек пишет во всю свою жизнь».
Учение Толстого представляется неопровержимым. Ум и совесть — на его стороне. Другое дело, что слабость, именуемая гордостью, не дает додумать принятую мысль до чувства непреложного долга. Оттого, должно быть, современники Толстого и предпочли ему Маркса: Марксу можно верить, не ломая себя, а вмешиваться в жизнь других куда легче и соблазнительней, чем переменить свою.
Учение Толстого бессильно, потому что верно.
А что бессмертная проза осталась непрочитанной — каждый пожалеет в свой час.
«Вы все думаете, что вы стои'те и что вам и тем, кого вы любите, следует всегда быть такими, какими они сейчас. Но ведь вы не стоите ни минуты, все вы течете, как река, все летите, как камень, книзу, к смерти, которая, рано или поздно, ждет всех вас».
1993
«…Но что Тургенев и Достоевский выше меня, это вздор. Гончаров, пожалуй. Л. Толстой, несомненно. А Тургенев вовсе не стоит своей репутации. Быть выше Тургенева — это еще немного. Невелика претензия…»
Ни крошки литературной славы ему не досталось, Россия не обратила внимания на его беллетристику. И вот — совсем как злая волшебница, которую на празднике в королевском замке обнесли пирожным, — Константин Леонтьев стал выкрикивать угрожающие предсказания. Они отчасти сбылись, и очень похоже, что сбудутся полностью. Он уважать себя заставил — и лучше выдумать не мог.
Тридцати двух лет он отчаянно, до безумия, испугался смерти — и что душа пойдет в ад, — с тех пор неотступно умолял Церковь избавить его от свободы: слишком хорошо знал силу разных соблазнов, слишком отчетливо и ярко воображал пытку вечным огнем.
Литературные и житейские обиды и предчувствие ужаса изощрили в нем злорадную проницательность. Леонтьева раздражали прекраснодушные толки Тургеневых, Некрасовых о каких-то там правах человека и страданиях народа. Леонтьев не сомневался, что понимает отчизну несравненно глубже. Он восхищался Россией за то, что свободу она презирает.
«Великий опыт эгалитарной свободы, — писал Леонтьев в 1886 году, — сделан везде; к счастью, мы, кажется, остановились на полдороге, и способность охотно подчиняться палке (в прямом и косвенном смысле) не утратилась у нас вполне, как на Западе…»
Поэтому только России под силу приостановить историю — то есть оттянуть приближающийся стремительно конец света. Ведь только здесь масса еще не раздробилась — и живет заветной мечтой о могучем органе принуждения, неизбывной идеей государственности.
«Нет, не мораль призвание русских! Какая может быть мораль у беспутного, бесхарактерного, неаккуратного, ленивого и легкомысленного племени? А государственность — да, ибо тут действует палка, Сибирь, виселица, тюрьма, штрафы и т. д…»
Притом огромная удача для России, — утверждал Леонтьев, — что в ней порядочные люди — такая редкость: это залог ее исторического долголетия и духовной чистоты:
«…все эти мерзкие личные пороки наши очень полезны в культурном смысле, ибо они вызывают потребность деспотизма, неравноправности и разной дисциплины, духовной и физической; эти пороки делают нас малоспособными к той буржуазно-либеральной цивилизации, которая до сих пор еще так крепко держится в Европе».
Анализ обстоятельств, сложившихся столь счастливо, убедил Леонтьева, что именно России суждено возродить самый красочный из идеалов общественного устройства — средневековый, но не иначе как на основе самой передовой теории:
«Без помощи социалистов как об этом говорить? Я того мнения, что социализм в XX и XXI веке начнет на почве государственно-экономической играть ту роль, которую играло христианство на почве религиозно-государственной тогда, когда оно начинало торжествовать…»
Предвидение поразительное, но это еще не все. Почитайте дальше: на этой же странице частного письма к старинному знакомцу ход истории предугадан так надолго вперед — и так подробно, и так безошибочно, — как не удавалось никому из смертных. Кроме разве что Нострадамуса — да только Нострадамуса попробуйте проверьте, а пророчество Леонтьева исполнилось действительно и буквально. Итак — 15 марта 1889 года. Третий том «Капитала» еще не издан. В России царствует Александр III. Толстой пишет «Воскресение», Фет — «Вечерние огни», Чехов — «Скучную историю», Салтыков — проект газетного объявления о своей кончине. Владимиру Ульянову 19 лет, Иосифу Джугашвили — 10. Будущего не знает никто, за исключением безвестного мыслителя, проживающего у ограды Оптиной Пустыни, в отдельном домике, на втором этаже. Под его пером впервые обретает бытие новый властелин судьбы — император социализма, спаситель России:
«Теперь социализм еще находится в периоде мучеников и первых общин, там и сям разбросанных. Найдется и для него свой Константин (очень может быть, и даже всего вероятнее, что этого экономического Константина будут звать Александр, Николай, Георгий, то есть ни в каком случае не Людовик, не Наполеон, не Вильгельм, не Франциск, не Джемс, не Георг…). То, что теперь крайняя революция, станет тогда охранением, орудием строгого принуждения, дисциплиной, отчасти даже и рабством…»
Гениальная интуиция — но и логика гениальная: «Социализм есть феодализм будущего»!
Тут же изображена и альтернатива: если социализму не удастся покончить с либерализмом и поработить население планеты — «или начнутся последние междуусобия, предсказанные Евангелием (я лично в это верю); или от неосторожного и смелого обращения с химией и физикой люди, увлеченные оргией изобретений и открытий, сделают наконец такую исполинскую физическую ошибку, что и „воздух, как свиток, совьется“, и „сами они начнут гибнуть тысячами“…»
Тоже в высшей степени правдоподобный прогноз, не так ли? Но предначертание Творца не считается с теорией вероятности — и постигается все-таки не рассудком; окончательная формула осеняет Леонтьева только через полгода; слушайте, слушайте!