К разбитому и беспомощному «Опыту» от борта «Сальстета» уже спешили шлюпки с абордажной партией. Когда они вступили на тендер, их взгляду предстала страшная картина: вся палуба была завалена мертвыми телами. Среди павших находились несколько раненых, готовых отбиваться тесаками и отпорными крюками. У матросов не оставалось даже пуль! Впереди всех, широко расставив ноги, стоял лейтенант Невельской. С оторванной челюстью и свисающим вниз языком он был ужасен. Скрестив руки на груди, командир «Опыта» молча смотрел на своего противника. Когда раненых «опытовцев» перетаскивали на «Сальстет», те успели разглядеть десятки мертвых тел, уложенных рядами на шканцах, рваный такелаж, разбитые пушки и развороченные ядрами борта.
Из воспоминаний отставного генерал-майора Баранова: «Нельзя не вспомнить о редком бесстрашии и хладнокровии особенно отличившихся в этом деле: товарища моего по корпусу, бывшего тоже гардемарином на тендере, а ныне отставного флота капитана 1-го ранга Сухонина; штурманского помощника унтер-офицерского чина, впоследствии умершего на службе корпуса флотских штурманов капитаном, Халезова; и старшего нашего артиллериста, бывшего унтер-офицером, а ныне начальника морской артиллерии в Ревеле, полковника Федотова — старавшихся, все до сего усердно ими хранимое, бросать за борт и портить, чтоб не досталось неприятелю. Посланные с английского фрегата шлюпки с офицерами, вооруженными солдатами и матросами, у всех нас, кроме капитана, отобрали оружие; капитану же присланный с фрегата лейтенант объявил, что он не считает себя вправе взять саблю от такого храброго офицера и что только один капитан его фрегата может получить ее. Первыми были перевезены командир и раненные, а потом уже остальная команда».
Историческая хроника гласит, что героическая и отчаянная защита «Опыта» внушила англичанам столь сильное уважение к команде тендера, что все оставшиеся в живых во главе с Невельским были почти сразу освобождены от плена и переправлены на берег. При этом Невельской оказался на высоте и здесь! Он наотрез отказался давать капитану «Сальстета» Баттосу за себя и за своих подчиненных расписку о дальнейшем неучастии в боевых действиях. Англичане повозмущались, но возиться с остатками перераненной команды у капитана Баттоса охоты не было никакой. Раненых хватало и своих! А потому спустя несколько дней команда «Опыта» была высажена на берег у Либавы.
Любопытно, что, узнав о подвиге «Опыта», император Александр распорядился никогда более не назначать Невельского ни к кому в подчинение, а предоставлять ему, по излечении, только самостоятельное командование кораблями. Попадание его в плен велено было не считать препятствием к получению Георгиевского креста. Офицеры «Опыта» за совершенный подвиг получили годовой оклад жалования, а гардемаринам от «монарших щедрот» было выдано по сто рублей ассигнациями. Что касается матросов, то им было убавлено несколько лет службы, и все они были определены служить в загородные дворцы и на придворные яхты.
Что и говорить, такой сдачей в плен можно и надо гордиться! Не у каждого хватит мужества так отчаянно сражаться с противником, не имея с самого начала ни одного шанса на успех!
Увы, были в истории отечественного флота и менее героические страницы: сдача фрегата «Рафаил» туркам или эскадры Небогатова японцам. Но и там ни у кого из офицеров и в мыслях не было, чтобы, спасая свою жизнь, переодеться в грязную матросскую робу и выдать себя за какого-нибудь глухонемого кочегара. Пойти на столь постыдный для офицера шаг может только человек, у которого отсутствуют такие понятия, как личное достоинство, честь и смелость отвечать за свои дела. Именно такую характеристику мы можем дать испугавшемуся за собственную шкуру, а потому переодевшемуся перед сдачей в плен Раскольникову. Но оказывается, что на этом поприще «красный лорд» был далеко не первым! Автору известны еще два подобных случая. Причем оба они достойны того, чтобы о них вспомнить!
Первым таким «оборотнем в погонах» оказался небезызвестный масон-декабрист лейтенант Николай Бестужев.
Из воспоминаний о событиях декабристского мятежа 1825 года: «14-го числа он (Бестужев. — В.Ш.) вывел на площадь Гвардейский экипаж. В нем было несколько матросов, служивших под командой Бестужева на походе в Средиземное море. «Ребята! Знаете ли вы меня? Пойдемте же!» И они пошли. Я видел, как экипаж, мимо конногвардейских казарм, шел бегом на площадь. Впереди бежали в расстегнутых сюртуках офицеры и что-то кричали, размахивая саблями. Я не узнал в числе их Бестужева, да и до такой степени был уверен в неучастии его, что, услыхав о делах Александра, сказал с сердечным унынием: «Бедный Николай Александрович! Как ему будет жаль брата!»
По прекращении волнения Николай Бестужев уехал на извозчичьих санях в Кронштадт; переночевав у одной знакомой старушки, он на другой день сбрил себе бакенбарды, подстриг волосы, подрисовал лицо, оделся матросом и пошел на Толбухин маяк, лежащий на западной оконечности Котлина острова. Там предъявил он командующему унтер-офицеру предписание вице-адмирала Спафарьева о принятии такого-то матроса в команду на маяк.
— Ну, а что ты умеешь делать? — спросил грозный командир.
— А что прикажете, — отвечал Бестужев, прикинувшись совершенным олухом.
— Вот картофель, очисти его.
— Слушаю, сударь, — отвечал он, взял нож и принялся за работу.
Полиция, не находя Бестужева в Петербурге, догадалась, что он в Кронштадте, и туда послано было предписание искать его. Это было поручено одному полицейскому офицеру, который, лично зная Бестужева, заключил, что он, конечно, отправился на маяк, чтоб оттуда пробраться за границу. Прискакал туда, вошел в казарму и перекликал всех людей. «Вот этот явился сегодня», — сказал унтер-офицер. Полицейский посмотрел на Бестужева и увидел самое дурацкое лицо в мире. Все сомнения исчезли: здесь нет Бестужева, должно искать его в другом месте. Когда полицейский вышел из казарм, провожавший его денщик (бывший прежде того денщиком у Бестужева) сказал ему:
— Ведь новый-то матрос господин Бестужев: я узнал его по следам золотого кольца, которое он всегда носит на мизинце.
Полицейский воротился, подошел к мнимому матросу, который опять принялся за свою работу, ударил его слегка по плечу и сказал:
— Перестаньте притворяться, Николай Александрович, я вас узнал.
Военный губернатор отправил его в Петербург под арестом в санях на тройке. Когда приостановились перед гауптвахтой при выезде, он сказал случившимся там офицерам:
— Прощайте, братцы! Еду в Петербург: там ждут меня двенадцать пуль».
Вот такой герой! Вначале спровоцировал своих матросов на мятеж, потом бросил их под картечью, а сам пытался спрятаться под личиной придурошного матроса, а затем еще и причитал, что его, расстреляют аж 12 пулями! На самом деле масона Бестужева никто расстреливать не собирался (это он сам с перепугу придумал!), но на каторгу отправили, чтобы было время подумать.
Вторым «оборотнем в погонах» российского флота стал знаменитый «красный лейтенант» и горлан революции 1905 года Петр Шмидт. Возглавив в ноябре 1905 года в Севастополе мятеж на крейсере «Очаков», он при первых же выстрелах по крейсеру оставшимися верными царю кораблями решил, что на этом его революционная миссия завершена.
Еще до начала обстрела, предвидя неблагоприятное развитие событий, Шмидт приказал приготовить себе с тыльного борта «Очакова» миноносец № 270 с полным запасом угля и воды. Едва борт крейсера начал содрогаться от первых попаданий, Шмидт со своим шестнадцатилетним сыном, пользуясь всеобщей неразберихой, первым (и это доказано документально!) покинул обстреливаемый корабль, бросив на произвол судьбы сотни и сотни поверивших ему людей.
Дезертировав самым бесстыдным образом, Шмидт впоследствии так оправдывает свой поступок: «Мне часто думается, что Россия не позволит меня предать смертной казни… Я пойду на смерть спокойно и радостно, как спокойно (!) и радостно (!) стоял на «Очакове» под небывалым в истории войн (!!!) градом артиллерийского огня. Я покинул «Очаков» тогда, когда его охватил пожар, и на нем нечего было уже делать, некого было удерживать от панического страха, некого было успокаивать. Странные люди! Как они все боятся смерти (?!!) Я много говорил им, что нам смерть не страшна, потому что с нами «правда». Но они не чувствовали этого так глубоко, как я, а потому и дали овладеть собой животным страхом смерти.» Перед нами не запись, сделанная нормальным человеком, а какой-то поток сознания психически больной личности. Нормальному человеку трудно представить, как мог Шмидт столь беспардонно расхваливать себя и свое очередное бегство и при этом одновременно столь цинично отзываться о людях, пошедших за ним и погибших из-за его амбиций.