Давайте посмотрим.
Дело в том, что предполагаемая и подлинная история Америки весьма далеки друг от друга. Если мы как народ жаждали каких-то благ и вписали в свою конституцию, что человеку принадлежит на них неотъемлемое право, то из этого еще не следует, что мы ими действительно обладаем, хотя многие американцы, боюсь, только так это и понимают. Насколько я представляю себе американскую историю, люди, написавшие Декларацию независимости и выработавшие нашу конституцию, были, так же как и мы сейчас, охвачены стремлением к идеалу, весьма далекому от окружавшей их меркантильной действительности. Америка была в ту пору не только чужда всякому демократизму, — это было общество резких сословных контрастов, раболепствующее перед знатью, опирающееся на рабов и феодальных холопов внизу, в то время как вершину его составляли крупные землевладельцы, коим не хватало разве только дворянских титулов (Мейерс, «История американских миллиардеров»). Но наши вожди и их многочисленные последователи были захвачены духом времени, вернее, историческим движением, восходящим еще к XIII веку, когда Европа воскресила язычество и влила в него свежую струю, восстав против лживого блеска и маскарада королевских дворов, против пышной бутафории окончательно выродившейся церкви. Бэкон, Локк, Вольтер, Токвилль, Руссо и Пейн были провозвестниками идей, нашедших потом свое отражение в американской конституции. Собственно, не эти ли мыслители, — а в особенности Руссо с его «Общественным договором», с его мечтой о новом социальном строе, когда государство возьмет на себя неслыханную дотоле заботу о своих гражданах, — были истинными авторами Декларации независимости? А между тем гипотеза или мысль, высказанная Пейном, Вольтером, Локком или Руссо о том, что человек способен сам управлять собой, весьма далека от действительности. Единственное, что можно сказать с уверенностью, — это что автократия или единовластие, осуществляемое ничтожеством и не согретое любовью к человеку, чрезвычайно родственно деспотизму, однако так называемая демократия или контроль, осуществляемый через избирательную урну, представляет еще большую опасность, не говоря уже о том, что такая система несравненно скучнее: она, ко всему прочему, лишена блеска и увлекательности. Верно ли, что личность, защищенная от произвола тирании, окажется более полезным орудием, машиной, способной подарить нам больше ярких мыслей, больше прекрасных идеалов и грез, еще неведомых человеку? Заправилы Америки, ныне претендующей на господство над миром, могут дать на это исчерпывающий ответ!
Существуют ли аналогичные примеры в истории? Не думаю. Старые нации радели не столько об интересах личности, о том, чтобы гарантировать ей жизнь, свободу и право на счастье, сколько об увековечении и возвеличении государства и его властителя. Так было в Афинах и в Спарте, так было и в Римской республике и сравнительно недавно в Германии. Сомнительно, однако, чтобы современная республика в большей мере гарантировала права простого человека, нежели монархия старых времен. Разве какой-нибудь трестовский магнат или финансовый барон, которые дерут семь шкур с простого человека, обсчитывая его на заработной плате и назначая на все грабительские цены, разве они в чем-нибудь уступают королям или, во всяком случае, средневековым баронам? Возьмите, например, Рокфеллера. Чем он или ему подобные — Морган, например, — отличаются от грандов, которые сообща правили Испанией, открыто издеваясь над ее королем, или от финансистов, которые ныне вершат английскую политику, подобно тому как до недавней войны заправляли всем у себя дома их русские и германские коллеги?
Но это понимают лишь немногие представители нации, да и то не всегда. Одни считают, что править должна личность, другие — что масса. И то, и другое не верно. Временами полезно, чтобы массы противостояли личности, и — vice versa[2]. Но и то и другое необходимо. Иначе мы были бы обречены на смерть, на спячку. А с другой стороны, разве нация может когда-либо осознать себя как единое целое? Разве отдельные ее части способны понять друг друга?
Возьмите хотя бы такой вопрос, как наше участие в прошлой войне. Добрая часть американцев приняла на веру сентиментальный лозунг, будто мы вступили в войну, чтобы «освободить человечество от рабства» и «спасти мир для демократии». Ни больше, ни меньше! Но если судить по последнему заявлению президента Вильсона, у нас была несколько другая цель, а именно: «подавление любой деспотической державы, которая самовольно, втайне от других, решилась бы на свой страх и риск нарушить всеобщий мир». Что ж, это не совсем то же самое, что спасти мир для демократии, но все же… А истина, очевидно, в том, что нация, побуждаемая инстинктом самосохранения, вступила в войну, чтобы обеспечить свою безопасность. Если бы не европейская война, нам, возможно, пришлось бы рано или поздно воевать с Германией. Известно, что Германия с завистью посматривала на богатства Западного полушария, на его природные ресурсы, учреждения и притязания, и вполне возможно, что Америка, сколь ни эмоциональны ее доводы, приняла сторону четырех-пяти держав первого ранга (отчасти уже давно дружественных, отчасти ни то ни се) из чисто практических соображений, имея в виду свои будущие интересы.
В то время раздавалось немало голосов, оспаривавших с более трезвых позиций декретированную у нас свыше сентиментальную точку зрения. Многие лица, стоявшие тогда у власти, высказывали частным образом мнение, что в благодарность за такую помощь Европа должна была бы обеспечить Америке неприкосновенность ее интересов в Западном полушарии. «Что касается Мексики, Канады, Вест-Индии и Тихого океана, — писало одно влиятельное лицо, — то не следовало ли бы сделать все возможное, чтобы обеспечить наши интересы там?». Канаде, говорили другие (беря себе право думать за нацию, которой, казалось бы, больше чем кому бы то ни было близки ее собственные интересы), следовало бы предоставить суверенные права, освободив ее от английской опеки: это принудило бы ее заключить торговый и военный договор с США. Пограничные укрепления между обеими странами были бы срыты, и канадцам пришлось бы раз навсегда отказаться от всякой попытки угрожать нам. Другие предлагали отнять у европейских колонизаторов Вест-индские острова и дать им самоуправление под нашим протекторатом, — чтобы ими не могли завладеть враги Америки. Не следовало ли бы, спрашивали некоторые, положить конец агрессии европейских держав в Китае и настоять на проведении политики открытых дверей? Надо добиться полной нейтрализации морей, чтобы Америка, наравне с другими государствами, несла в них охрану. Давно пора приступить к постройке мощного, не имеющего себе равных, торгового флота. К чему была напрасно пролита кровь и потеряны средства, если война не способствовала укреплению американских интересов, состоящих в том, чтобы Америка могла, наравне с другими нациями, увеличивать свое благосостояние и свою мощь?
А посмотрите, в чем на самом деле нашли свое выражение американские интересы. Бельгия, никогда не обладавшая правами суверенной нации, буферное, по существу, государство, завладела нашими симпатиями, как будто независимость ее по меньшей мере освящена веками. Всего лишь в 1830 году она была отторгнута от Голландии… Англия и Франция выбрали для нее правящий дом, остановившись на кандидатуре дядюшки английской королевы и срочно женив его по этому случаю на дочери французского короля. И вот, в то время как к нашему сочувствию взывают такие попираемые насилием страны, как Ирландия, Индия, Египет, Филиппины, Бурская республика и т. д., мы все свои симпатии отдаем Бельгии. Япония гарантировала нейтралитет Кореи, что не помешало ей, с благословения прочих держав, аннексировать эту страну. Англия у нас на глазах подавляла каждую попытку «самоопределения малых наций» — таких, как Египет, Ирландия, Индия, Бурская республика. Ко всему этому мы относились совершенно безразлично, во всяком случае, мы ничего не предпринимали. И вдруг участь Балкан, по совершенно непонятной причине, становится особенно близкой нашему сердцу. Казалось бы, какое дело Америке до того, как договорятся между собой Россия, Турция и Балканы? С точки зрения старой, практической дипломатии, нас это ни в какой мере не касается, — а между тем Америка вмешивается в это, как и во все прочее, стремясь, или, во всяком случае, пытаясь оказать влияние на будущее устройство Европы (самоопределение наций!), и все это — без всякой попытки выяснить мнение американского избирателя и без его согласия. И такое пренебрежение к избирателю выдается у нас за нечто должное. А в ответ на сдавленный ропот снизу нас стараются уверить, что мы поддерживаем лишь те нации, которые духовно, умственно да и во всех прочих отношениях особенно близки нам, — нации, которые постоянно радеют и будут радеть о нашем благе. История, разумеется, убеждает нас в противном: такие союзы всегда носили временный характер и при первом же случае без всякого сожаления расторгались. Но оказывают ли подобные факты какое-нибудь влияние на наши чувства и иллюзии? Да никакого! Что касается Англии, то мы, наоборот, чуть ли не заискиваем перед ней, хотя она, пожалуй, впервые в истории выступает нашим союзником. (Вспомните 1776, 1812, 1865, 1896 годы; вспомните Бурскую войну. Во всех этих случаях мы были весьма далеки от сочувствия Англии.)