У госпожи Шмидт из Западной Германии ко мне чисто личная претензия:
„Нас, жителей Федеративной Республики особенно взволновало то место из „Саги о носорогах" В. Е. Максимова, где знаменитый русский писатель, с присущим ему художественным мастерством, живописует портрет „перековавшегося в голубя мира" носорога-нобелианта. Об этом персонаже, в котором нетрудно узнать одного из лидеров правящей сейчас у нас социал-демократической партии, также сказано, что он слабоват по части женского пола и „попивает". В связи с последним замечанием возникает тревожный вопрос: неужели этот, доселе уважаемый государственный деятель так пьет, что это шокировало даже господина Максимова?"
Не могу отказать автору письма в редакцию в язвительной проницательности (и впрямь, грешен!), но, Боже мой, как же я, выходит, популярен в этом лучшем из миров, если рядовая „жительница Федеративной Республики", обыкновенная госпожа Шмидт (по русским понятиям это все равно, что Иванова, Петрова или Сидорова) знает такие интимные подробности моего повседневного быта). А, представьте себе, если ей придет в голову поднапрячь свою недюжинную интуицию, она и вовсе сумеет прозреть у меня в душе еще более пакостные наклонности, вроде тяги к азартной игре или растлению малолетних! К сожалению, как выяснилось, популярность моя здесь совсем ни при чем. „Госпожа Шмидт", хотя и живет действительно в Федеративной Республике Германии, в подлинной своей жизни носит отменно русскую фамилию (но не Иванова, Петрова или Сидорова) и служит в русской организации, а скрылась под невинным немецким псевдонимом единственно с тем, чтобы замести следы, по которым пришло в редакцию ее подметное письмецо. О времена, о нравы!
По мере появления в свет одного за другим фрагментов из „Саги" события принялись разворачиваться с головокружительной быстротой.
2
Однажды поздно вечером раздался телефонный звонок:
- Слушай, старик, - узнал я голос знакомого эмигранта, - зря ты X. задел, она все-таки много делает по защите Прав.
- Позволь, дорогой, при чем здесь X.?
- Как так при чем? Не валяй дурочку, мы же свои люди, чего зря темнить, это же видно невооруженным глазом. Сам же пишешь, „полное единство формы и содержания: всем природа обделила, как Бог черепаху".
- Почему ты думаешь, что это имеет отношение к X.?
- Да ты посмотри на нее!
- К сожалению, таких на свете много.
- И потом эти антисемитские выпады!
- В чем же?
- Брось, старик, сам знаешь: „неопределенной национальности, то ли русская француженка, то ли офранцуженная русская".
- У тебя, брат, богатое воображение.
- Опять же: „состоит то ли секретарем, то ли соглядатаем в комитете…"
- Комитетов во Франции не меньше, чем кафе или отелей, а при них столько же секретарей не лучшей внешности.
- Не принимай меня за идиота, старик, я же ее знаю, как облупленную, она - мой друг!..
Я кладу трубку почти в безнадежной прострации: „Боже мой, если он такого мнения о своих друзьях, могу себе представить, что он думает обо мне!"
3
Упреки, советы, наставления посыпались на меня, словно конфетти в новогоднюю ночь.
Корреспондентка из Америки сетовала на то, что в лице старого генерала, умиленного патриотизмом советского атташе, я оболгал всю первую эмиграцию. Близкий друг, проживающий ныне в Бостоне, после горячих похвал походя журил меня за „наследника Станиславского", в котором якобы легко узнается наш общий приятель-режиссер одного московского театра. А следом свежеиспеченный беженец оскорблялся образом поэтессы и заодно указывал автору этих строк на языковую неряшливость вещи в целом.
- Как он смеет, - возмущались одни, - так злоупотреблять гостеприимством Запада, ему предоставили право убежища, а он изображает великодушных хозяев в виде каких-то дремучих носорогов!
- Безобразие, - кипятились другие, - что за язык, что за тон, что за выражения, мы же интеллигентные люди!
Третьи горячо негодовали:
- Вот из-за таких вот нас и считают дикарями с тоталитарной психологией. Знаем мы этих страдальцев, настригут купонов со своего страдания и горланят на весь мир, слушать тошно…
Когда я вкратце суммировал реестр упреков и обвинений в мой адрес, итог оказался, хотя и противоречивым, но убийственным. Меня уличали в следующих непростительных грехах:
1. Русофобии (старый генерал).
2. Антисемитизме (дама из комитета).
3. Доносительстве (поэтесса).
4. Непечатном языке (доктор накануне пенсии с эмансипированной женой).
5. Хамстве (политический деятель - нобелевец).
6. Неблагодарности (от начала до конца).
Этого было слишком много даже для меня. При всей своей малости я вдруг почувствовал себя в шкуре Мольера и мысленно возопил вместе с ним: господа публицисты, не пишите сатир!
4
Я намеренно привожу здесь только критические отзывы, причем, из наиболее резких, хотя среди многочисленной почты было немало и одобрительных писем. Одно такое письмо мне хотелось бы процитировать дословно:
„В своем выступлении на встрече трех эмиграции В. Максимов сказал, что „Сага о носорогах" критикуется в Париже многими или даже всеми (не помню точных слов). Я не могу согласиться с Максимовым. Он забывает о молчаливом большинстве - а оно его благодарит за честное, смелое, свободное выступление, каким является его „Сага". А критикуют его именно носороги, которых, к счастью, очень мало - хотя они умеют делать много шума - в эмиграции. Что ж, можно их понять, Максимов ведь сумел пробить их толстую шкуру. Мне, представителю третьей волны, весьма понятна их злоба - она от беспомощности перед истиной.
В. Мельников".
О, легендарное „молчаливое большинство", сколько чернил истрачено, сколько перьев посломано, сколько бумаги выброшено, чтобы описать Твое незримое лицо и проникнуть в твою безымянную сущность! В свою очередь, пользуясь случаем, мне хотелось бы, наконец, объясниться с Тобою. Итак:
„Ваше Величество Молчаливое Большинство!
Во первых, как у нас говорят, строках своего письма я, прежде всего, хотел бы отдать должное Твоему чутью, Твоей житейской прозорливости, трезвости Твоих оценок и суждений. Но где, в какой раковине, в каком подполье баррикадируешься Ты, когда оголтелое меньшинство беснуется среди бела дня, разрушая остатки фундамента, на котором еще держится хрупкое здание Свободы? Во власть этому безумному меньшинству уже отдано все: улица, студенческие аудитории и университетские кафедры, печать, радио и телевидение, массовые зрелища и теперь, накануне Олимпиады в Москве, даже спорт. Это меньшинство уже довело Твою политическую структуру до того, что она готова сейчас (если не вынуждена!) броситься в смертельные для себя объятия „исторического компромисса" с дьяволом. Это меньшинство не стесняется навязывать Тебе свои мерки правды и справедливости, по которым кровавая диктатура считается „народной демократией", а полное закабаление - „царством свободы". В наше время это меньшинство беззастенчиво диктует свою волю народам и многим правительствам.
Меня или, во всяком случае, таких, как я, часто упрекают в том, что мы, едва оказавшись на Западе, сразу же начинаем критиковать его слабости. По мнению наших оппонентов, это идет от нашей бестактности, недостатка культуры, тоталитарного типа мышления, хотя последний едва ли может расположить индивида к критическому анализу реальной жизни, скорее - наоборот.
Человек, выросший в условиях открытого общества, с рождения воспринимает окружающую его действительность как нечто естественное и само собой разумеющееся. Потому-то рядовой человек Запада склонен (что для него вполне органично) видеть серьезные пороки своей системы - инфляцию, безработицу, социальное неравенство, но не замечать в ней еще более серьезных слабостей - духовного и политического оппортунизма, военной уязвимости, стремительного проникновения „раковой опухоли" грядущего тоталитаризма во все поры здешней демократии.
Нам же, людям оттуда, это сразу бросается в глаза. Мы резче других видим, как за дымовой завесой клишированной демагогии о социальной справедливости здесь осуществляется целеустремленная работа по дестабилизации существующей общественной и государственной структуры. И мы кричим (может быть, подчас чересчур громко), кричим оттого, что уже пережили Твой завтрашний день, что мы знаем этому цену и что нам больше некуда бежать.
Слишком дорогой ценой досталась нам эта, возможно, на здешний взгляд, и относительная свобода, чтобы мы могли равнодушно глядеть, как на наших глазах ложь и насилие, от которых мы бежали с таким трудом, постепенно получают в открытом обществе не только права гражданства, но и власти. Молчать в этих условиях - значит предать идеалы, за которые мы боролись у себя на родине, и людей, которые после нас пошли во имя этих идеалов в концлагеря.