Сейчас мы, совершив своеобразный оверштаг, оставим борт самолета, пока он продолжает лететь в Москву, и вернемся в Рим, в первый день пребывания делегации в Италии. Именно тогда произошло посещение нами редакции главной коммунистической газеты «Унита»: визит был заранее оговорен «протоколом», который составлялся на небесах руководством.
Принимали нас далеко не по высшему разряду, проводив в тесную проходную комнатку. Мимо шныряли с гранками сотрудники (вероятно, из типографии к ведущему номера и обратно), а мы беседовали с заместителем главного редактора. Вообще-то мы не беседовали, исполняя роль массовки, а разговаривал через переводчика наш «бильярдный шар». Вся процедура заняла не более получаса и завершилась сдержанными рукопожатиями. Душевности, застолья и обычных, как я слышал, в таких случаях сувениров не было. Да и за что, собственно?
Увиделись, отметили где-то «галочку» и ушли.
Восстановили братскую дружбу.
Я шел последним, уж так получилось. Сзади вдруг раздался голос: Валья! (Шепотом.) Я оглянулся: это был наш итальянский собеседник, почему-то широко мне улыбающийся. Ничего не понимая, я остановился. Когда коллеги удалились на безопасное для итальянца расстояние, он сказал с сильным итальянским акцентом: «Валья, мой зовут…» — и назвал свое имя. Я не сумел вспомнить и молчал недоуменно. «Валья, вы помните „Бели туфэлька“?» Господи, вспомнил: несколько лет назад дома у Алексея Яковлева Каплера и его жены Юлии Владимировны Друниной по просьбе хозяев я специально для «гостя из Италии» спел, сам себе аккомпанируя на гитаре, «Белые туфельки», стилизованный под городской романс. В доме Каплеров я был частым и желанным гостем, нежно и с уважением относясь к хозяевам, как и они ко мне, при этом никогда не отказывался от гитарного пения. Так вот именно там мы познакомились с нашим собеседником из «Униты». Он шепнул мне, что вечером, если я не возражаю, он заедет ко мне в гостиницу, и чтобы я ждал его в вестибюле.
Почти три часа мы ездили на его машине по Риму, но описывать впечатления сейчас не с руки, я и так далеко ушел от нашей авиационной ситуации. Скажу лишь об одном эпизоде, органически возвращающем меня в самолет и к моей фирменной сумке на молниях.
В небольшом книжном магазинчике, прощаясь с заместителем главного редактора «Униты», я увидел на полке «Раковый корпус» и «В круге первом», прекрасно изданные на русском языке в Италии. Глаза мои загорелись, но книги мне были совершенно недоступны и по цене, и по возможности безнаказанно довезти до Москвы. Но мой любезный сопроводитель-конспиратор сказал решительно: «Будем придумать, Валья!»
Он тут же купил обе книги. Затем в соседнем магазине — шикарную коробку шоколадных конфет, попросил изумленную продавщицу выкинуть конфеты, положить туда книги Солженицына и вновь профессионально перевязать шелковой лентой с бантиком. «Конфеты», как по заказу, точно уложились в синюю сумку на молниях.
Все последующие дни я мотался по Италии с коллегами и повсюду возил с собой «бомбу», боясь, что она взорвется в присутствии нашего «бильярдного шара», а потом рванет в руках таможенника. Нет, я не решусь сказать, что все мое путешествие по стране было отравлено предчувствием финала, но не размышлять об этом я не мог: снимут с работы (самый благоприятный вариант) или лишат свободы? Чемоданы мы сдали в багаж еще в аэропорту, регистрируя билеты, но коварную сумку я оставил при себе, надеясь что-то в конце концов придумать.
И вот, представьте, в первый момент, когда нас в полете настигла беда, способная для всех обернуться трагедией, я подумал прежде всего о своем ручном багаже: избавлюсь ли я от таможни, или все же придется идти через нее и пограничника? Чушь какая-то! — даже всласть насладиться опасностью для жизни или для свободы они мне не позволили, конкурируя между собой: Солженицын и катастрофа. Так было со мной до самой Москвы, словно в турецкой бане, где ледяная вода чередуется с кипятком: то озноб, то испарина.
К несчастью, для молодого читателя мои тогдашние переживания непонятны: возможно, это и есть главное завоевание нынешней демократии; других завоеваний и преимуществ я лично пока не знаю. Зато могу с уверенностью сказать: мы, «советские», были рождены системой не для жизни, а для того, чтобы из нас делали гвозди.
Стюардессы между тем уже предложили пассажирам готовиться к ужину. Как и все, я разложил перед собой столик, позволил поставить поднос с какой-то едой, но не смог к ней прикоснуться. Полагаю, что и экипаж сделал то же, хотя, возможно, нервы у пилотов и штурмана были покрепче моих. «Что с вами»? недоуменный вопрос в глазах Саввы Тимофеевича. Но что я мог ответить? Мне уже давно стала невыносима ситуация не столько физически, сколько морально. Но облегчение могло бы прийти от чьего-то сопереживания, и ноша, непосильная мне одному, разложилась бы на многие плечи. Но даже коллегам по делегации я не имел права что-то сказать!
Вид пассажиров, мирно беседующих, дремавших, читающих, а теперь уже безмятежно жующих, меня не только не раздражал, а наоборот, вселял надежду на то, что все происходящее — мой кошмарный сон: ведь если они не спят, значит, сплю я. Мои мрачные предчувствия тоже имеют «сонное» происхождение, тем более что дома остались жена и маленькая Анечка, которой было всего три месяца. Кто-то нарочно все это мне подстроил: испытание на прочность, забава сатаны? Мудрость и целесообразность природы? Воспоминания о дочери стали самым острым моим ощущением: неужели новая жизнь действительно возникает, как бы компенсируя чью-то уходящую? И факт: старые листья уступают молодым побегам. (Кстати, когда уже взрослая Анна ждала Настеньку, я вновь подумал о том, что именно мне следует подстраховать благополучность прихода внучки своим «опадением» с древа жизни).
Таким был примерно хоровод мыслей, не отпускавший меня ни на мгновение все долгие часы полета. «Что с вами?» Я загадочно ответил: «Дай Бог, Савва Тимофеевич, чтобы пришло время, когда я смогу признаться вам, где остался мой аппетит!», не удержался, принял-таки одного достойного человека в сообщники, не раскрыв, правда, ему тайны «ордена потерпевших крушение».
Внизу неожиданно появилась Москва: глянул в иллюминатор, а там все пространство до горизонта пылает.
«Бриллиантовые пригоршни огней» и прочую бижутерию я решительно опускаю: Москва под нами вызвала у меня не радостное возбуждение, как у всех нормальных пассажиров, а нервозное ожидание рискованной посадки и учащенность сердцебиения.
А дальше, простите, не до лирики: ограничусь протокольной констатацией событий. Как только загорелись в салоне таблички о курении и ремнях, я поднялся и в последний раз сунулся к пилотам: «На пузо?» — «Проследите, чтобы закрепились, вы же знаете». Я знал: при «вынужденной» главную опасность пассажирам доставляют они себе сами. Начнут, как бочки, летать по салону, калеча и калечась. Пошел на свое место. По дороге итальянцев пристегивал строго, будто я член экипажа (откуда они знают?), «наших» — с улыбками, отечески. Потом сам пристегнулся. Глянул вниз: как раз начали первый круг над «Шереметево». Отметил про себя: мой иллюминатор не снабжен устройством «зап. вых.», которым можно воспользоваться в аварийных ситуациях, но уже на земле. Жаль. Не выскочишь, даже если сообразишь. Зато впереди сидящий Боря Хессин может.
Начинается самый невыносимый период: ощущение, как у покойника на собственных похоронах. Лежишь, все видишь (так иногда кажется про других), но даже цветок, лезущий в рот, не поправишь. Я не первый раз висел над землей, испробовав практически все отечественные парки самолетов, легко переносил болтанку, не «ахал», проваливаясь в воздушные ямы, никогда не волновался, когда вдруг несло паленой резиной в салоне, когда искрили двигатели, когда отказывал один мотор из двух, но ситуация нынешняя оказалась для меня и, кажется, для экипажа — форс-мажорной. И все же, пока летели до Москвы, летчики могли, если хотели, даже спать, доверившись автопилоту. Но теперь наступал для них самый ответственный и счастливый момент, требующий одного: работы. А вот мое созерцательное безделье — сущий ад для взрослого. Сильного и здорового человека, внезапно превращенного в ребенка, чья судьба всецело зависит от других и совершенно незнакомых людей.
Дурацкое и несправедливое положение.
Вижу: идем уже на второй круг. Потом еще один, третий. Понимаю: экипаж решает выработать как можно больше топлива, что архиважно перед посадкой на брюхо. Аэродром легко различаю по взлетно-посадочной полосе, отмеченной разноцветными лампочками, как бы бордюром окантовывающими полосу. То и дело теряю ее из виду, хотя во все глаза смотрю в иллюминатор: машина делает виражи, аэродром ползает под ногами ртутью, и это понятно. Надо не просто выйти на полосу, но и максимально верно и по количеству керосина в баках, но и по расстоянию до начала полосы. Чтобы тютелька в тютельку (не уверен, что правильно говорю терминологически, но по сути — верно). В салоне тишина. Какими флюидами пользуются пассажиры, но все же перенимают напряжение (боюсь, что мое!) экипажа. Стюардессы и стюард вместе с нами, за нашими спинами, где и надо быть по инструкции. Но они, думаю, пока еще ничего не знают, улыбаются. Даже знали бы, не показали виду, им не привыкать.