Вспоминаю, как я был с Анненским на спектакле "Анфисы" в Александрийском театре. Он воспринимал эту мелодраматическую пьесу с заразительным волнением и так убеждающе комментировал ее драматическую символику, что я решил "пересмотреть" мое отношение к автору и... поехал к нему на финляндскую его дачу (около Выборга). Отмечу, кстати, что Андреев дружески отклонил предложенное ему сотрудничество: "Благодарю, тронут, но знаю, что не подхожу". После смерти Анненского я не возобновил моей просьбы.
Почти так же не совпадала восторженная оценка Анненским Бальмонта с отношением к нему модернистов позднейшего поколения...
Не хочу делать никакого вывода из этих пристрастий Анненского, но несомненно одно: такого рода расхождения с аполлоновцами должны были со временем значительно обостриться. И он это понимал: едва примкнув к молодежи, начал опять ощущать себя одиноким.
Оставалось, конечно, его влияние как поэта на поэтов. Однако и тут, в границах поэзии, в качестве критика-эссеиста он взял не ту ноту... Иные из поэтов, как я уже сказал, на него обиделись за ироническую парадоксальность его отзывов-отражений в статье "Они" (первая книжка "Аполлона"). Авторы готовы были выслушать замечания о тех или других своих промахах, но полушутливая, задорная непринужденность, с какой Анненский давал характеристики, всматриваясь в личную сущность каждого автора, вдобавок известное кокетство, с каким он стилизовал свою критическую прозу, решительно не понравились. Особенно рассердился вечный "недотыкомка" Федор Сологуб. Анненский был жестоко ущемлен этим недоразумением: вот, только расправил он крылья для взлета и опять одинок, непонят!
Сейчас, оглядываясь назад, я вижу ясно, что Иннокентий Федорович, останься он жив, не мог бы в дальнейшем играть в "Аполлоне" руководящей роли, какая мне сперва померещилась. Слишком долго стоял он особняком в писательском мире, слишком самобытно сложился его вкус, слишком по-своему думал он обо всем, чего ни коснись, и слишком далек был от злободневной условности, чтобы стать "властителем дум" даже в сравнительно тесном кружке. Может быть - и слишком доброжелательно-благодушен, недостаточно самоуверен, - в конце концов, с его художественными оценками в редакции не очень-то считались. И тем не менее критическое чутье его нельзя назвать иначе, как тайноведением. Оставим в стороне шутливость тона, иногда и вычуры стиля (статья "Они" начиналась: "Тирсы наших менад примахались быстро..."), - как никто другой, умел он прислушиваться к чужой душе, осязать подсознательно стихию творческого "я". В этом заключалось его неподражаемое колдовство. И неудивительно, что там, в глубинах этой чужой сущности, ему мерещилось много страшного, даже чудовищного и потому - невыразимого критической прозой; он и уснащал свою прозу поэтическими метафорами, и становилась подчас его критика дерзко-обличительной психологической лирикой.
Вообще критика Анненского прежде всего - психологическое углубление в высшей мере субъективное; в исследуемом авторе критик ищет и находит _себя_, то, что им владеет, за чем он следует, чему отдается. Таким образом, очерки Анненского являются действительно поэтическим _отражением_, и вовсе не в метафорическом смысле. Сам он очень ясно сказал это в предисловии к своей первой "Книге отражений": "...поэтическое _отражение_ не может свестись на геометрический чертеж. Если даже механически повторяя слово, мы должны самостоятельно проделать целый ряд сложных артикуляций, можно ли ожидать от поэтического создания, чтобы его отражение стало пассивным и безразличным? Самое _чтение поэта_ есть уже творчество. Поэты пишут не для зеркала и не для стоячих вод".
Поэтому - когда он говорит о стихах или прозе других поэтов, он говорит о себе, о своей творческой муке, ищущей созвучного голоса у тех, кто ему дорог. И это критическое самоуглубление Анненский связывает с тем, что для него самый главный вопрос жизни - то, что позволяет выносить эту жизнь, преображая бессмысленность ее в художественный смысл - смысл поэтического преображения. В предисловии ко вторым "Отражениям" он поясняет: "Мои отражения сцепила, нет, даже раньше их вызвала моя давняя тревога. И все их проникает проблема творчества, одно волнение, с которым я, подобно вам, ищу оправдания жизни". Критические этюды Анненского сейчас забыты (библиографическая редкость - изданы были единственный раз в 1906-08 гг. {"Книга отражений" И. Анненского вышла в 1906 году, СПб, в 1909-м, там же, "Вторая книга отражений" Сборник историко-литературных и критических статей "Иннокентий Анненский, Книги отражений" был издан в серии "Литературные памятники" в Москве в 1979 году.}). Эти потрясающие гениальной интуицией разборы любимых им произведений только дополняют то, в чем он прикровенно исповедуется в своих стихах: "Проблема гоголевского юмора", "Достоевский до катастрофы", "Умирающий Тургенев", "Бальмонт - лирик", "Власть тьмы" [Толстого], "На дне" Горького {Статья И. Анненского "Драма на дне" о пьесе М. Горького "На дне".}, "Странная история, рассказанная Тургеневым", "Символы красоты у русских писателей", "Иуда" (Леонид Андреев), "Гейне прикованный", "Проблема Гамлета", "Бранд-Ибсен", "Преступление и наказание" {Статья И. Анненского "Искусство мысли. Достоевский в художественной идеологии".} и т. д. В этих воистину необыкновенных очерках, полных терпкого психологизма, поэт, философски обобщая, разоблачает себя с выстраданной откровенностью. Никто, кажется, из поэтов о себе не сказал больше и последовательнее...
Поэзия Анненского сплошь обличительна для него самого и насквозь психологична. Внешнего, бездуховного нет в ней ничего: вся сквозит внутренним видением и ведением.
Вячеслав Иванов в замечательной, уже упоминавшейся мною статье, в январском выпуске "Аполлона" 1910 года, определяет лирику Анненского как символизм _ассоциативный_:
"И. Ф. Анненский-лирик является в большей части своих оригинальных и трогательных созданий символистом того направления, которое можно было бы назвать символизмом _ассоциативным_. Поэт-символист этого типа берет исходной точкой в процессе своего творчества нечто физически или психологически конкретное и, не определяя его непосредственно, часто даже вовсе не называя, изображает ряд ассоциаций, имеющих с ним такую связь, обнаружение которой помогает многосторонне и ярко осознать душевный смысл явления, ставшего для поэта _переживанием_, и иногда впервые назвать его прежде обычным и пустым, ныне же столь многозначительным его именем.
Такой поэт любит, подобно Малларме, поражать непредвиденными, порой загадочными сочетаниями образов и понятий и, заставляя читателя осмыслить их взаимоотношения и соответствия, стремится к импрессионистическому эффекту _разоблачения_. Разоблаченный таким методом объект поэтического созерцания, когда имя его ясно раздастся в сознании читателя, кажется ему новым и как бы впервые пережитым, перспектива, в которой он рисуется, углубленной, его последний смысл - требующим какой-то последней разгадки".
Одним из примеров Вяч. Иванов приводит строфы "Идеала" Анненского (из "Тихих песен"):
Тупые звуки вспышек газа
Над мертвой яркостью голов,
И скуки черная зараза
От покидаемых столов,
И там, среди зеленолицых,
Тоску привычки затая,
Решать на выцветших страницах
Постылый ребус бытия.
"Это - библиотечная зала, посетители которой уже редеют в сумеречный час, когда зажигаются, тупо вспыхивая, газовые лампы, между тем как самые прилежные ревнители и ремесленники "Идеала" трудолюбиво остаются за своими томами. Простой смысл этого стихотворения, разгадка его ребуса (а ребус он потому, что вся жизнь - "постылый ребус") - публичная библиотека, далекий смысл и "causa finalis" {"Конечная причина" (лат.).} - новая загадка, прозреваемая в разгаданном, - загадка разорванности идеала и воплощения и невозможности найти ratio rerum в самих rebus {Смысл (суть) вещей (в) .. вещах (лат.).} в одних только отражениях духа, творчески скомпонованных человеческою мыслью, когда-то горевших в духе, ныне похороненных, как мумии, в пыльных фолиантах, приоткрывается она, тайна Изиды - и приоткрывается ли еще?.."
Сам Анненский, в посмертной статье - "Что такое поэзия?" (набросок вступления к его "Тихим песням", написанный в 1903 году и появившийся в "Аполлоне" только в 1911),дает определение поэзии, которое, на мой взгляд, тоже многое объясняет в его собственных стихах. Вот несколько выдержек: "Поэзии приходится говорить словами, т. е. символами психических актов, а между теми и другими может быть установлено лишь весьма приблизительное и, притом, чисто условное отношение... Вся их сила (созданий поэзии), ценность и красота лежит вне их, она заключается в поэтическом гипнозе. Причем гипноз этот, в отличие от медицинского, оставляет свободной мысль человека и даже усиливает в ней ее творческий момент. Поэзия приятна нам тем, что заставляет нас тоже быть немножко поэтами и тем разнообразит наше существование. Музыка стиха или прозы, или той новой формы творчества, которая в наши дни (Метерлинк, Клодель) рождается от таинственного союза с прозой, не идет далее аккомпанемента к полету тех мистически окрашенных и тающих облаков, что проносятся в нашей душе под наплывом поэтических звукосочетаний. В этих облаках есть, пожалуй, и слезы наших воспоминаний, и лучи наших грез, иногда в них мелькают даже силуэты милых нам лиц, но было бы непростительной грубостью принимать эти мистические испарения за сознательные или даже ясные отображения тех явлений, которые носят с ними одинаковые имена...