"Она тяжело ворочается, она стонет и плачет. Неужели вам, живым, неведомо это?"
"Разве может плакать земля?…"
"Разве живые совсем оглохли? Разве не доносится до их ушей утробный, рвущий душу стон, плач, скрежет Вселенной? У тебя на родине вновь идут атомные испытания! Сатанинский огонь вновь гложет нутро земли! И земля – земля вновь неистовствует в поисках защиты и пощады. Разве ты забыл, как взрывали в Чингисских горах водородную бомбу тогда, много лет назад?"
"Помню, отец, помню… Я не в силах забыть тот адов день. В сны мои вплетаются разноцветные, разноголосые ужасы того дня, и я просыпаюсь среди ночи весь в поту, глядя в остановившуюся темноту невидящими глазами…
"А я и сейчас часто дрожу от подземных взрывов! Страдание и боль! Страдание и боль! В интересах народного хозяйства! Сто пятьдесят килотонн! Атом! Атом!"
"Отец! – крикнул я. – Отец, вы живы! Разве не вас похоронил я на старом казахском кладбище близ соснового бора, что на крутом берегу Иртыша?.."
Молчание. Тишина. Пустота.
СТРАДАНИЕ И БОЛЬ ЛЮДЕЙ В ЦЕЛЯХ СОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ НАУКИ, НАРОДНОГО ХОЗЯЙСТВА, ВОЕННОЙ ТЕХНИКИ.
В Семипалатинске дрожала земля, лопались оконные стекла, а в одной из чабанских юрт у подножия Чингистау рожала молодая женщина. Рожала в страданиях и муках. Ребенок, мальчик, не желал покидать чрево матери, не хотел являться в этот грохочущий, скрежещущий мир. Казалось, плод раньше матери чувствовал, что будет происходить на земле к тому времени, когда настанет пора и ему оказаться среди живущих. Беззвучен широко раскрытый рот, обезображено лицо, безумные глаза пристально следят за действиями бабки-соседки, принимающей роды. Старая "акушерка", поймав этот взгляд, вскрикнула от неожиданности, и с этим ее криком мальчик весом в два килограмма опустился на мягкую кошму…
"День, когда рухнул мир…" – прошептал я давно забытую, но внезапно возникшую в памяти строку моих детских стихов, и туманное серое облако скрыло лицо отца, скрыло его могилу.
"Отец, где вы?.." – робко позвал я, но голос мой увяз в угрожающей тишине, пустота обуяла мою душу, и я, вздрогнув, проснулся.
Тихо… Лишь где-то на кухне капает вода из-под крана. Я раздернул занавески и увидел, что в окна уже вливается предутренний сумрачный московский рассвет.
Это называется "джоггинг", бег трусцой, "бег от инфаркта". Я бежал в сторону Сокольнического парка. С грохотом катился пустой трамвай. Сыро, холодно, безлюдно… В голове свинцовая тяжесть и ноги, как ватные… Нет, сегодня толковой пробежки явно не выйдет… Оказавшись среди деревьев, я резко остановился и принялся, медленно раскачиваясь, делать зарядку. Вялость, апатия не отпускали меня даже после контрастного душа и чашки кофе, крепкого, как деготь. И лишь когда я сел за письменный стол, что-то стало меняться во мне: отхлынула усталость, мысли обретали остроту, слова упругость… Я почувствовал зов, я готов был работать…
Резкий междугородний звонок заставил меня вздрогнуть. Я взял трубку и услышал далекий родной голос, голос матери.
– Аман-есенбисин, балам? – Здравствуй, сынок…
– Здравствуйте, мама… – Я мельком глянул на часы. Шесть утра, в Семипалатинске уже девять. Что ж, хотя бы просыпаюсь в одно время со своими земляками…
– Сынок, четвертого августа исполнится пять лет, как не стало отца. Но я собираю и друзей, и родственников не четвертого, а на следующий день. Так всем им будет удобнее…
– Хорошо, я все понял, мама. Я непременно буду.
– Ждем тебя, ждем, сынок… Да уж не потревожила ли я тебя, сынок? Ты ведь занят, наверное, как всегда, да? Прошу, не перегружай себя. Помни, что у отца сердце не выдержало, и будь осторожен, осторожен…
– Не волнуйтесь, мама, не волнуйтесь. Я слышу вас, у меня все в порядке…
Отбой. Короткий звонок… Я записал в настольном календаре – 5 АВГУСТА. ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ ОТЦА. До пятого августа было еще полторы недели. Я вновь сел за стол, но все было кончено. Слова, рыхлые, как вата, не ложились на белую бумагу, мысли… какие мысли… где они? Я всегда тяжело пишу, но – сегодня, что происходит сегодня?..
– Сегодня – неудачный день, – объяснил я самому себе.
Сегодня неудачный день… Я отшвырнул авторучку, я скрестил ладони, я положил голову на стол, на эти ладони.
Я закрыл глаза.
"Отец, если боль земли не дано понять живым, то как же ощущают ее мертвые?
"Мертвые мудрее вас, живых…"
Я подался вперед, я хотел поддержать отца, но тут же ощутил эту зияющую пропасть: он в том мире, я в этом… И все же я протянул ему обе руки, так мне хотелось помочь ему выбраться из могилы.
"Осторожнее… Ты рискуешь упасть и разбиться" , – предупредил меня отец, кутавшийся в оборванный белый саван.
… И пришла беда к людям Чингисских гор летом пятьдесят третьего года. В единый час пришла… Дети, пасшие за аулом коз и овец, враз услышали нечто ужасное – крики, вопли, женский плач. Оставив овец и коз в степи, сверкая босыми пятками, обгоняя друг друга, помчались они в аул. А там творилось что-то невообразимое: люди обнимались, прощались, клялись и кляли, кричали, рыдали. Суета, неразбериха, хаос – и мы, мальчишки, стояли, раскрыв рты и совершенно не понимая, какая напасть столь огорчила жителей нашего тихого, уютного аула. Может, война началась? С американцами или с какими другими империалистами, осенило кого-то из нас, и мы принялись жадно разглядывать громадные военные машины, снующих повсюду солдат, которые точно из-под земли появились.
– Смотрите… Раз, два, три… Десять колес у каждой из этих машин, – сказал Серикбол.
– Вот это да… Десять… Как в сказке… – загалдели мы, пытаясь забраться в кабину, кузов.
– Если это война, я уйду в партизаны, – сказал Серикбол, и нам стало завидно, что он первым выговорил это – ведь каждый из нас чувствовал себя если не солдатом, то по крайней мере "сыном полка".
– А ну-ка по домам, пацаны! – прикрикнул на нас какой-то военный в чине подполковника.
– Дядя, скажите, а с кем война? – робко обратился я к нему.
– Нету никакой войны. Прекратить разговорчики! Домой ступай, родители ждут, эвакуация будет! – рассердился подполковник.
Что такое "эвакуация", мы тогда еще не знали, но сразу же почувствовали нечто недоброе. Веяло от этого загадочного, туманного слова страхом и неопределенностью.
Во дворе дедушка смазывал колеса арбы.
– Подсоби-ка, внучек, – поманил он меня. Я и у него осведомился, что случилось.
– Нас выселяют, – угрюмо отозвался дед.
– Куда? Зачем? – удивился я, втайне радуясь внезапным переменам – надоело мне, семилетнему мальчику, все летнее время каникул торчать в ауле, пасти опостылевших овец. Я к тому времени уже Марка Твена прочитал, и душа моя жаждала новых ощущений, я жаждал путешествий и готов был искать приключений хоть на краю света.
– В город, – нехотя ответил дед.
– А зачем тогда арбу готовите, если в город? – удивился я, и это вдруг чрезвычайно раздражило деда.
– Город, город… – передразнил он кого-то. – Развесили уши, твердят, как попки, – город, город. А куда скотину девать? Не в город же ее тащить. Я лично в горы ухожу, а не в город. А ты как решил – со мной будешь или поедешь вместе с матерью?
Дед сверлил меня взглядом, а я опустил глаза и молчал. Ведь мне так хотелось в город! Там жила моя Ау-апа, бабушка по материнской линии. Строгая, властная, она любила меня и разговаривала со мной, как со взрослым. Три с половиной десятка лет минуло с той поры, но я до сих пор отчетливо помню, как мы сидели с ней на городской вечерней лавочке и вели простые беседы. Она мудро говорила обо всем – и о своей дочери, моей матери, и о своем зяте, моем отце. Странно, но зятя она, по-моему, любила больше, чем дочь. Она любила моего отца, она любила меня…
И я не подымал головы, не зная, что же мне ответить деду.
– Значит, в город собрался, да? – по голосу деда трудно было определить, всерьез он задает этот вопрос или насмехается.
Я вспыхнул и попытался увильнуть от ответа.
– Посмотрим, что папа скажет…
– Что смотреть, когда и так все видно: не беркут ты, нет, не беркут… – отрезал дед. – Ладно, ступай, и без тебя справлюсь.
Я неловко потоптался подле него и вернулся в дом. Мама, и бабушка увязывали тюки, в доме был настоящий погром. Мой младший братишка путался в ногах, держась за бабушкин подол, хныкал, спала в кроватке годовалая сестренка…
– Отведи его на улицу, поиграй с ним, – сказала мама, указывая на брата.
Я взял малыша на руки и вышел во двор. Дед молча посмотрел на нас и вновь принялся за работу.
"Не беркут, не беркут! Как будто сам – лев!" – мысленно бранил я деда.
Послышались громкие голоса, женский плач, в наш двор вошло несколько человек.
– Что делать? Пропадем! Все пропадем! – причитала соседка, бабушка Бокей.
– Эта самая бомба, говорят, нечеловеческой силой обладает, может все Чингистау с лица земли стереть, – вторил ей старый Кабыш.