Чтоб прокормить города, необходимо было немедленно изъять у кулака хлеб насущный. Достигнуть этого можно было только силой. Экспроприация запасов зерна, притом не только у кулака, но и у середняка, именовалась на официальном языке «чрезвычайными мерами». Это должно было означать, что завтра все вернется в старую колею. Но деревня не верила хорошим словам, и была права. Насильственное изъятие хлеба отбивало у зажиточных крестьян охоту к расширению посевов. Батрак и бедняк оказывались без работы. Сельское хозяйство снова попадало в тупик, и с ним вместе государство. Нужно было во что бы то ни стало перестраивать «генеральную линию».
Сталин и Молотов, по прежнему еще ставя индивидуальное хозяйство на первое место, начали подчеркивать необходимость более быстрого расширения совхозов и колхозов. Но так как острая продовольственная нужда не позволяла отказываться от военных экспедиций в деревню, то программа подъема индивидуальных хозяйств повисала в воздухе. Пришлось «скатываться» к коллективизации. Временные «чрезвычайные меры» по изъятию хлеба непредвиденно развернулись в программу «ликвидации кулачества, как класса». Из противоречивых приказов, более обильных, чем хлебные пайки, вытекало с очевидностью, что у правительства в крестьянском вопросе не было не только пятилетней, но даже пятимесячной программы.
По плану, созданному уже под кнутом продовольственного кризиса, коллективное хозяйство должно было охватить к концу пятилетия около 20% крестьянских хозяйств. Эта программа, грандиозность которой станет ясна, если учесть, что за предшествующие десять лет коллективизация охватила менее 1% деревни, оказалась, однако, уже в середине пятилетия оставлена далеко позади. В ноябре 1929 года Сталин, покончив с собственными колебаниями, провозгласил конец индивидуальному хозяйству: крестьяне идут в колхозы «целыми селами, районами, даже округами». Яковлев, который два года перед тем доказывал, что колхозы еще в течение многих лет будут только «островками в море крестьянских хозяйств», получил теперь, в качестве наркомзема, поручение «ликвидировать кулачество, как класс», и насадить сплошную коллективизацию «в кратчайший срок». В течение 1929 г. число коллективизированных хозяйств поднялось с 1,7% до 3,9%, в 1930 г. – до 23,6%, в 1931 г. – уже до 52,7%, в 1932 г. – до 61,5%.
В настоящее время уже вряд ли кто-либо решится повторять либеральный вздор, будто коллективизация в целом явилась продуктом голого насилия. В борьбе с земельным утеснением в прежние исторические эпохи крестьянство то поднимало восстания против помещиков, то направляло колонизационный поток в девственные районы, то, наконец, бросалось во всякого рода секты, награждавшие мужика небесными пустотами за земельную тесноту. Теперь, после экспроприации крупных владений и предельной парцелляции земельного фонда, сочетание земельных клочков в более крупные участки стало вопросом жизни и смерти для крестьянства, для сельского хозяйства, для общества в целом.
Этим общим историческим соображением вопрос, однако, еще далеко не решался. Реальные возможности коллективизации определялись не степенью безвыходности деревни и не административной энергией правительства, а прежде всего наличными производственными ресурсами, т.е. способностью промышленности снабжать крупное сельское хозяйство необходимым инвентарем. Этих материальных предпосылок на лицо не было. Колхозы строились на инвентаре, пригодном в большинстве только для парцелльного хозяйства. В этих условиях преувеличенно быстрая коллективизация принимала характер экономической авантюры.
Захваченное само в расплох радикализмом собственного поворота правительство не успело и не сумело провести даже элементарную политическую подготовку нового курса. Не только крестьянские массы, но и местные органы власти не знали, чего от них требуют. Крестьянство было накалено до бела слухами о том, что скот и имущество отбираются «в казну». Слух этот оказался не так уж далек от действительности. Осуществлялась на деле та самая карикатура, которую в свое время рисовали на левую оппозицию: бюрократия «грабила деревню». Коллективизация предстала перед крестьянством прежде всего в виде экспроприации всего его достояния. Обобществляли не только лошадей, коров, овец, свиней, но и цыплят, «раскулачивали – как писал заграницу один из наблюдателей – вплоть до валенок, которые стаскивали с ног малых детишек». В результате шла массовая распродажа скота крестьянами за бесценок или убой его на мясо и шкуру.
В январе 1930 года член Центрального Комитета Андреев рисовал на московском съезде по коллективизации такую картину: с одной стороны, мощно развернувшееся по всей стране колхозное движение «будет теперь ломать на своем пути все и всяческие преграды»; с другой стороны, хищническая распродажа крестьянами собственного инвентаря, скота и даже семян перед вступлением в колхоз «принимает прямо угрожающие размеры»… Как ни противоречивы эти два рядом поставленные обобщения, оба они с разных концов правильно характеризовали эпидемический характер коллективизации, как меры отчаяния. «Сплошная коллективизация, – писал тот же критический наблюдатель – ввергла народное хозяйство в состояние давно небывалой разрухи: точно прокатилась трехлетняя война».
Двадцать пять миллионов изолированных крестьянских эгоизмов, которые вчера еще являлись единственными двигателями сельского хозяйства, – слабосильными, как мужицкая кляча, но все же двигателями, – бюрократия попыталась одним взмахом заменить командой двухсот тысяч колхозных правлений, лишенных технических средств, агрономических знаний и опоры в самом крестьянстве. Разрушительные последствия авантюризма не замедлили последовать, и они растянулись на несколько лет. Валовой сбор зерновых культур, поднявшийся в 1930 году до 835 миллионов центнеров, упал в следующие два года ниже 700 миллионов. Разница сама по себе не выглядит катастрофической; но она означала убыль как раз того количества хлеба, какое необходимо было городам хотя бы до привычной голодной нормы. Еще хуже обстояло с техническими культурами. Накануне коллективизации производство сахара достигло почти 109 миллионов пудов, чтобы через два года, в разгар сплошной коллективизации, упасть из-за недостатка свеклы до 48 млн. пудов, т.е. более, чем вдвое. Но наиболее опустошительный ураган пронесся над животным царством деревни. Число лошадей упало на 55%: с 34,6 млн. в 1929 г. до 15,6 миллиона в 1934 г.; поголовье рогатого скота – с 30,7 миллионов до 19,5 млн., т.е. на 40%; число свиней на 55%, овец – на 66%. Гибель людей – от голода, холода, эпидемий, репрессий – к сожалению, не подсчитана с такой точностью, как гибель скота; но она тоже исчисляется миллионами. Вина за эти жертвы ложится не на коллективизацию, а на слепые, азартные и насильнические методы ее проведения. Бюрократия ничего не предвидела. Даже колхозный устав, пытавшийся связать личный интерес крестьянина с коллективным, был опубликован лишь после того, как злополучная деревня подверглась жестокому опустошению.
Форсированный характер нового курса вырос из необходимости спасаться от последствий политики 1923-1928 годов. Но все же коллективизация могла и должна была иметь более разумные темпы и более планомерные формы. Имея в руках власть и промышленность, бюрократия могла регулировать процесс коллективизации, не доводя страну до грани катастрофы. Можно было и надо было взять темпы, более отвечающие материальным и моральным ресурсам страны. «При благоприятных условиях, внутренних и международных, – писал в 1930 г. заграничный орган „левой оппозиции“, – материально-технические условия сельского хозяйства могут в течение каких-нибудь 10-15 лет коренным образом преобразоваться и обеспечить производственную базу коллективизации. Однако, за те годы, которые отделяют нас от такого положения, можно несколько раз успеть опрокинуть советскую власть».
Это предостережение не было преувеличенным: никогда еще дыхание смерти не носилось так непосредственно над территорией Октябрьской революции, как в годы сплошной коллективизации. Недовольство, неуверенность, ожесточение разъедали страну. Расстройство денежной системы; нагромождение твердых цен, «конвенционных» и цен вольного рынка; переход от подобия торговли между государством и крестьянством к хлебному, мясному и молочному налогам; борьба не на жизнь, а на смерть с массовыми хищениями колхозного имущества и с массовым укрывательством таких хищений; чисто военная мобилизация партии для борьбы с кулацким саботажем после «ликвидации» кулачества, как класса; одновременно с этим: возвращение к карточной системе и голодному пайку, наконец, восстановление паспортной системы, – все эти меры возродили в стране атмосферу, казалось, давно уже законченной гражданской войны.
Снабжение заводов сырьем и продовольствием ухудшалось из квартала в квартал. Невыносимые условия существования порождали текучесть рабочей силы, прогулы, небрежную работу, поломки машин, высокий процент брака, низкое качество изделий. Средняя производительность труда в 1931 г. упала на 11,7%. Согласно мимолетнему признанию Молотова, запечатленному всей советской печатью, продукция промышленности в 1932 году поднялась всего на 8,5%, вместо полагавшихся по годовому плану 36%. Правда, миру возвещено было вскоре после этого, что пятилетний план выполнен в четыре года и три месяца. Но это значит лишь, что цинизм бюрократии в обращении со статистикой и общественным мнением не знает пределов. Однако, не это главное: на карте стояла не судьба пятилетнего плана, а судьба режима.