Потом начались поездки, метания гэкачепистов в Форос к Горбачёву… Я не понимал, что происходит. Я был в то время в абсолютном отрыве от моих гэкачепистских знакомых. Лишь однажды я, добиваясь встречи с Варенниковым, дозвонился до него. Он вернулся тогда из Киевского военного округа. Я спросил: что происходит? Он сказал: "Я после объясню, а сейчас я жму вашу руку". Так он сказал: "Я жму вашу руку".
Потом была ночь с тремя задавленными активистами, которые поджигали машины, а машины, ослеплённые огнём, рвались вперёд и рубили их своими гусеницами. Была кровь. Это было то, что ныне называется "сакральная жертва". Это создало ситуацию совершенно новой психологии. Фронтовик Язов, который видел на своём веку столько крови, столько своих боевых товарищей опустил в братские могилы, столько раз над его головой витала смерть, — он был сломлен этой кровью, этой сакральной жертвой. И он приказал вывести войска из Москвы.
Теперь, по прошествии многих лет, возвращаясь к тем временам, размышляя, вспоминая, просматривая документы, я не сомневаюсь, что перестройка Горбачёва, которую некоторые называют неудачной попыткой реформировать Советский Союз, в действительности была растянутой на четыре года спецоперацией. Когда послойно, каждый год изо дня в день средствами телевидения, прессы, партийных лидеров уничтожались все идеологические константы, на которых держалось советское государство. Уничтожены представления о героях гражданской войны, Великой Отечественной войны, о великих пятилетках, о советской культуре, о советском военно-промышленном комплексе, о советской армии. Всё было подвергнуто разрушению и уничтожению. К моменту, когда эти константы были уничтожены, от советской идеологии, а значит, от государства оставалась жижа. И государство пало.
ГКЧП был заключительным аккордом, завершающей фазой этой спецоперации. Александр Иванович Тизяков, уралец, говорил мне, что Горбачёв сам просматривал списки ГКЧП и сам включал туда тех или иных членов. В частности, Василия Александровича Стародубцева. По замыслу Горбачёва, ГКЧП должен был сдетонировать переворот, возбудить нацию. А потом, когда Ельцин должен был быть арестован, этого приказа не должно было поступить. И Крючков не отдал этот приказ. Крючков был частью этого горбачёвского заговора. После того, как приказа не последовало, ГКЧП, не выполнив свою основную задачу, был растерян, он был уничтожен, кинулся к Горбачёву, призывая его вернуться в Москву. Горбачёв выкинул ГКЧП через ров, к Ельцину, отдал его на растерзание демократической толпе.
В то время был совершён реальный, а не мнимый государственный переворот. Он заключался в том, что когда Горбачёв вернулся из Фороса, то Ельцин, перехвативший во время ГКЧП все его полномочия — контроль над армией, спецслужбами, финансами, индустрией, — не вернул ему эти полномочия, а Горбачёв их не потребовал. Таким образом, после августа 1991 года все полномочия от союзного центра перешли к региональному — к российскому — центру. И союзный центр как таковой исчез. Больше уже ничего не сдерживало окраины, республики, и они стали рассыпаться, распадаться. Ещё раз повторю: ГКЧП — это не фарс, не ошибка слабых людей. Это заключительная фаза спецоперации под названием "Перестройка".
Москва на целую ночь осталась пустой. Это было страшное время. Казалось, что из Москвы высосали весь воздух, она была безвоздушной. Горячий асфальт стального ночного цвета, на котором тускло отражались огни, воспалённость воздуха….
А потом Ельцин из Алма-Аты приехал в Москву и не был арестован, как намечалось. Ибо по замыслу ГКЧП сразу после оглашения манифеста предполагалось интернировать человек пятьдесят-шестьдесят, среди них и Ельцина. И мне известно, что когда Ельцин ехал из аэропорта в Москву, в Белый дом, то в придорожных зарослях сидела группа "Альфа", которая ждала приказа Крючкова, чтобы перекрыть дорогу и арестовать Ельцина. Приказа не последовало. И Ельцин благополучно промчался в центр Москвы, залез на танк… Мы знаем этого кентавра: с телом танка и головой Ельцина.
Это был абсолютно психологический перелом, когда ГКЧП пал под властью этих гипнотических сил.
Мне нужно было понять, что случилось. Потому что я должен был выпустить номер газеты. Я звонил несколько раз в приёмную Бакланова в ЦК, у меня были прекрасные отношения с его помощником. А по телевизору передавали: аресты гэкачепистов, среди арестованных и Олег Бакланов. И я перестал звонить, полагая, что этой встрече уже не суждено состояться. Но вдруг в моём доме раздаётся звонок, у телефона помощник Бакланова, говорит: "Ты хотел повидаться с Олегом Дмитриевичем? Он у себя в кабинете, можешь приехать". Это страшно меня изумило, ведь все говорили, что он арестован. А он был на свободе.
Я бросил всё и отправился на Старую площадь. Это был удивительный марш. ГКЧП уже проиграл. Вся Москва бурлила и клубилась победившими либералами и демократами. Когда я шёл по Тверской к Старой площади, меня узнавали. Не набрасывались на меня, но язвили, кричали, кто-то плевал в мою сторону, потому что я был провозвестником этого путча. Недаром впоследствии Александр Яковлев назвал газету "День" лабораторией путча, а Проханова — главным теоретиком путча.
Я шёл, чтобы повидаться с Олегом Дмитриевичем Баклановым. И идти мне было страшно. Мне казалось, что я иду на верное заклание. И, сказать откровенно, я трепетал.
Я дошёл до здания ЦК. Мне уже был выписан пропуск. Я думал, что стоящая у турникетов охрана — работники госбезопасности — здесь же меня арестует.
Но я без всяких помех прошёл, поднялся на лифте на этаж, где размещался кабинет Бакланова, вошёл в приёмную. Обычно в этой приёмной было людно. Всегда сидели важные вельможные люди, и всем что-то надо было от Бакланова: помощь, подпись, совет, поддержка… А сейчас приёмная была абсолютно пуста, дверь в кабинет распахнута. Олег Дмитриевич ходил по кабинету. Я вошёл, увидел его очень утомлённым, небритым. Он накануне вернулся из Фороса. Он ходил по комнате затравленно, в кабинете чавкала машина, которая резала на лапшу документы. По-видимому, он уничтожал какие-то бумаги, которые могли повредить всем. Мы обнялись. У нас не было разговора. Было не до разговоров — всё висело на волоске. Я только спросил: "Что случилось, Олег Дмитриевич?" Он помолчал, а потом сказал: дрогнули Язов и Крючков. Ещё он сказал мне: "Мой вам совет — лечь на дно".
Мы обнялись, и я ушёл. Через два часа он был арестован.
После этого была та страшная ночь — когда валили памятники, когда Москва гудела от обилия демократов, они ходили счастливые. А у меня было такое ощущение, что улетают духи Москвы. Улетают все красные ангелы. Было ощущение метафизической катастрофы, которая витала в Москве. Было чувство, что погибает красная Атлантида, и я вместе с ней был тоже обречён на гибель.
Потом были страшные дни сразу после ГКЧП. Ко мне в редакцию — а я пошёл в редакцию и работал, как и все мои товарищи: мы поддерживали друг друга, понимали опасность, которая над нами нависла, ждали репрессий — ко мне в редакцию стали приходить корреспонденты. Ведь я был, конечно же, провозвестник путча, провозвестник отпора, я был певцом Советского Союза, и они все приходили, чтобы насладиться моим поражением, увидеть мою слабость, мою трусость, увидеть мои наполненные страхом глаза, услышать мои оправдания.
Помню два визита. Визит известного телевизионщика, но я уже забыл его имя. Он явился ко мне и под телекамеру спросил: "Как вы относитесь к той крови, что пролита на улице?" И я сказал: если для того, чтобы спасти миллионы моих соотечественников и судьбу моего отечества, нужна кровь, стоило пролить эту кровь. Это ушло в эфир и многократно прокручивалось. Я смотрел телевизор и видел, как сижу за столом в белом костюме и произношу эту фразу. И все говорили: вот он, людоед, кровопийца, фашист.
А второй памятный визит — корреспондент "Комсомольской правды". Он пришёл и иронично стал говорить: "Теперь-то, наконец, наступила долгожданная свобода. Как вы относитесь к свободе?". И я сказал: "Будь проклята ваша свобода, если она стоит судьбы моего государства". Этот материал так и вышел в "Комсомолке" — "Будь проклята ваша свобода". И этот материал тоже должен был служить диффамации, унижению и истреблению моей воли, подавлению моего самочувствия. Я находился на пограничной черте. Все страхи, ужасы, все родовые травмы воскресли. Они жили во мне, они душили. Я мог сломаться, наверное. И чтобы не сломаться, чтобы не отступить, я решил броситься вперёд.
После того, как Бакланов посоветовал мне лечь на дно, я в свой первый после ГКЧП номер газеты дал весь ряд тех снимков, что сделал фотограф во время первой нашей с Баклановым беседы — она вся была раскадрована. Я таким образом говорил: да, я гэкачепист, да, я с Баклановым, мы вместе, мы нерасторжимы, я беру на себя всё. И я по сей день хвалю себя за этот поступок.