Эта же борьба отчетливо проступает в четвертом стихотворении цикла, где герой как бы снова оказывается, если можно так выразиться, в ситуации «Вольных мыслей» — в некоей временной отстраненности от исторического «лета»:
Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли…
как будто воскресает меланхолический «заглавный» пейзаж цикла.
Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.
И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!
Здесь звучит отголосок трагических сомнений поэта. «Рядом с нами, — писал он в феврале 1909 года, — все время существует иная стихия — народная, о которой мы не знаем ничего — даже того, мертвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме» (IX, 132).
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали…
(«Опять с вековою тоскою…»)
«Современный художник — искатель утраченного ритма (утраченной музыки) — тороплив и тревожен, — продолжает Блок; — он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть».
Признание замечательное, позволяющее нам многое понять в самоощущении и творчестве великого поэта!
Так и в стихах цикла «На поле Куликовом» возникает своеобразный автопортрет, однако теснейшим образом слитый с типическими чертами современника-единомышленника
Объятый тоскою могучей,
Я рыщу па белом коне…
. .
Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…
«Темный огонь» — «проклятое „татарское“ иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, „декадентской иронии“ и пр. и пр.» — с беспощадной правдивостью охарактеризован в стихотворении «Друзьям», написанном в самый разгар работы над циклом:
Что делать! Ведь каждый старался
Свой собственный дом отравить,
Все стены пропитаны ядом,
И негде главы приклонить!
Что делать! Изверившись в счастье,
От смеху мы сходим с ума
И, пьяные, с улицы смотрим,
Как рушатся наши дома!
Предатели в жизни и дружбе,
Пустых расточители слов,
Что делать! Мы путь расчищаем
Для наших далеких сынов!
По даже это темное, все сжигающее пламя кажется Блоку естественней, чем мертвенный покой, словно зыбучие пески, обступивший героя «Вольных мыслей», Недаром в тот же день, что и стихотворение «Друзьям», пишутся «Поэты», как бы уточняющие авторскую мысль:
Так жили поэты. Читатель и друг!
Ты думаешь, может быть, — хуже
Твоих ежедневных бессильных потуг,
Твоей обывательской лужи?
. . .
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта — всемирный запой,
И мало ему конституций!
«Не может сердце жить покоем…» — таков итог цикла «На поле Куликовом».
«Другом, — заметил Блок однажды, — называется человек, который говорит не о том, что есть или было, но о том, что может и должно быть с другим человеком. Врагом — тот, который не хочет говорить о будущем, но подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было… дурного (или что ему кажется дурным)» (VII, 250).
В этом, особом смысле слова художник Сомов оказался «врагом» Блока, подчеркнувшим в своем портрете как раз те преходящие, во многом навеянные общественно литературной обстановкой начавшейся реакции черты поэта, с которыми тот сам трудно и непримиримо сражался.
«Если бы я был уверен, что мне суждено на свете поставлять только „Балаганчики“, — писал поэт в 1907 году, когда создавался сомовский портрет, — я постарался бы просто уйти из литературы (может быть, и из жизни). Но я уверен, что я способен выйти из этого, правда, глубоко сидящего во мне направления» (VIII, 209).
А через год, размышляя о своей главной цели-теме России, он скажет: «Несмотря на все мои уклонения, падения, сомнения, покаяния, — я иду» (VIII, 265–266).
Человек без пути, без цели, без своей темы — любви- для Блока не человек. «Куда пойдет он, еще нельзя сказать, — записывает он, читая книгу преуспевающего Игоря Северянина, — что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его бог» (VII, 232).
Много нас — свободных, юных, статных
Умирает, не любя…
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя!
(«Осенняя воля»)
«…растет передо мной понятие „гражданин“, — говорится в письме Блока 1908 года Е. П. Иванову, — и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе» (VIII, 252).
Тончайшие, по явственно ощутимые нити связывают нравственные идеалы поэта с революционным брожением в стране, с созревающим в ней порывом к грядущему.[18]
«Революция русская в ее лучших представителях- юность с нимбом вокруг лица, — пишет он даже в разгар столыпинской реакции. — Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра, — завтра возмужает» (VIII, 277).
Революция тоже идет, она-в пути, и будущее — за нею!
Ты роешься, подземный крот!
Я слышу трудный, хриплый голос…
…Как зерна, злую землю рои
И выходи на свет.
(«Я ухо приложил к земле…»)
«Человек есть будущее… пока есть в нас кровь и юность, — будем верны будущему», — призывает Блок молодого литератора… (VIII, 384–385).
On исповедовал эту верность, хотя ее веленья часто входили в драматические противоречия со многим в его личной жизни, кровных узах и пристрастиях.
«…Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего ч разлагающегося…» скажет он впоследствии (VII, 388).
Переводя пьесу австрийского романтика Грильпарцера «Праматерь», Блок признавался: «Чем глубже Грильпарцер погружается в сисю мрачную мистику, тем больше присыпается во мне публицистическое желание перевести пьесу на гибель русского дворянства…» (IV, 295).
On оговаривался, что «в атом была бы доля правды, по не вся правда» (IV, 294). Однако несомненно, что в описании человека, читающею «Праматерь», «сидя в старой дворянской усадьбе, которую сотрясает ночная гроза или дни и ночи не прекращающийся осенний ливень», перед нами вырисовывается настроение самого поэта: «…Кругом на версты и версты протянулась равнина, затопленная ливнем, населенная людьми давно непонятными и справедливо не понимающими меня; а на горизонте стоит тихое зарево далекого пожара: это, вероятно, молния подожгла деревню» (IV, 295).
Тут каждая строчка готова прорасти стихами:
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.
(«На поле Куликовом»)
И более поздними:
И низких нищих деревень
Не счесть, не смерить оком…
(«Осенний день»)
Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим…
(«Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?…»)
Неизбежность решительных перемен в окружающей жизни потому гак убедительно, очевидно выступает в поэзии Блока и в частности в поэме «Возмездие», что автор бесстрашно перевертывает при этом последние страницы собственной семейной хроники, что о конце русского дворянства говорит «тот, кто любил его нежно, чья благодарная память сохранила все чудесные дары его русскому искусству и русской общественности в прошлом столетии, кто ясно понял, что пора уже перестать плакать о том, что его благодатные соки ушли в родную землю безвозвратно…» (IV, 295).
Так было и с моей семьей:
В ней старина еще дышала
И жить по-новому мешала,
Вознаграждая тишиной
И благородством запоздалым…
Блок сравнивал замысел своей поэмы с известным циклом романов Эмиля Золя о Ругон-Маккарах. «В малом масштабе, в коротком обрывке рода русского» он хотел уловить, как «в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое» (III, 297, 298).
Эпизод «семейной хроники» переносится на широчайший исторический фон; поэт стремится отыскать скрытые связи между личными драмами героев и нараставшими в мире переворотами.
Поэма «Возмездие» начинается картиной победоносного возвращения царских войск в Петербург после русско-турецкой войны 1877–1878 годов.
За самой городской чертой… Стена народу, тьма карет, Пролетки, дрожки и коляски, Султаны, кивера и каски, Царица, двор и высший свет!