Идеальный пациент Юнга — это философ, как он дан у Гегеля: он может быть вполне индивидуализированным существом, но в то же время в его личности приходит к самосознанию мировой разум. В индийской философии, к синтезу которой европейским сознанием звал Юнг, это называется Атман, слияние с ним есть цель индивидуальной духовной жизни. Было замечено (например, Альбертом Швейцером в «Культуре и этике») сходство Гегеля с браманизмом. Оно идет у Гегеля из того же романтического источника — немецкие романтики одними из первых в Европе сумели воспринять и оценить индийскую мудрость.
В отношении к индивидуальной душе обретение самости означает интеграцию зла. Нужно принять это зло как момент собственной судьбы, а не объективировать его как нечто внеположное. Еще никому не удавалось преодолеть зло в таком противостоянии, говорит Юнг. Равным образом нельзя понимать добро как объективно заданное, как норму. Это не означает, что Юнг проповедовал некий сатанизм. Сказанное прояснится, если мы вспомним духовно-моральную практику былых времен. Христианская идея исповеди — с последующим отпущением грехов — строится на этом наименовании зла, введении его в светлое поле сознания. Отсюда же, надо полагать, исповедальный импульс у великих мыслителей и художников — Августина, Руссо, Толстого, отсюда же — повышенное сознание собственной греховности именно у святых. Зло нужно вывести из бессознательного, куда оно загнано нормативной моралью, принять его на себя, «выговорить». Восток не знает (лучше сказать — не знал) наших моральных проблем, потому что в нем нет (не было) квалифицирующей оценки светлого и темного начал бытия.
* * *
«Восток» и «Запад», таким образом, оказываются у Юнга абстрактным положением тех сторон чаемой конкретной полноты, которые должны быть объединены, синтезированы. Как наука поднимается сама над собой у отца аналитической психологии, так и Запад самопреодоляется у швейцарского гражданина Юнга. Запад и его культура не есть последнее слово человеческой мудрости — таков непреложный вывод его теории. Никакого европоцентризма, но и никаких «культурно-исторических типов» (хотя коллективное бессознательное имеет различные уровни) — как автономных и несводимых один к другому бытийных стилей: человечество существенно едино, но это единство в сегодняшнем, как никогда раньше расколотом мире, предстает как проект, а не как наличный факт истории или современности.
В западном развитии возобладал односторонний рационализм; этот рационализм не только теоретически ошибочен, но и чреват ужасными практическими последствиями. Современный Запад, утверждает Юнг, отождествил себя с сознанием, ratio — и тем самым оторвался от живых источников бытия, выпал из коллективного бессознательного (если б не последние два слова, можно было бы подумать, что мы выписываем нечто из славянофилов, но это вполне корректное резюме юнгианской культурфилософии). Однако свои установки Запад сумел навязать прочему миру. Это назвали прогрессом.
Опыт России — вестернизированной страны — показывает, к чему приводит этот прогресс. Не будем сейчас говорить об эпохе Петра (хотя именно тогда произошел разрыв самой психической ткани нашего бытия). Пример сегодняшних русских прогрессистов — большевиков, осуществляющих марксистскую утопию, конечно, более актуален.
Ситуация описывается по Юнгу совершенно адекватно. Утопична сама установка на разум, идея рационального построения бытия, «окончательного устроения», как говорил Достоевский. Марксистский коммунизм — предельное выражение рационализации бытия, предельная узурпация чистого разума, теоретического сознания. Это торжество и апофеоз абстрактной морали — в точном соответствии с рецептом «теоретического человека» Сократа: разум тождествен добру. Коммунизм предстает тогда мифом (не в юнгианском смысле!) победившего добра, некоей воплощенной утопией. Соответственно, зло удаляется из поля зрения, загоняется в подполье. И это подполье, искусственно сконструированное, выдается за реальное «подполье», за местопребывание врагов. В этом мифотворчестве — указание на истинный факт существования темных сторон бытия. Подполье, враги психологически необходимы. Этой необходимости не существовало бы, если б общественная жизнь не объявлялась ареной победившего добра. ГУЛаг — это компенсирующий аналог бессознательного, его деструктивных антисоциальных импульсов, псевдоним для вытесненных из общественного сознания негативных реалий, сублиминальная свалка. Выдуманные враги нужны, потому что этого требует элементарная психическая динамика, это требование психического баланса. (Это прекрасно понимал и Фрейд, в «Недовольстве культурой» задававший вопрос: что будут делать большевики, когда они полностью уничтожат эксплуататорские классы?) Идеология — утопия воплощенного добра — не дает этой динамике хода, бессознательное, иррациональное, не тождественное с разумом и добром, ею вообще не признаются. Но оттого что какой-то искусственный концепт не признает одной из сторон реальности, она не исчезает, она только меняет форму. Тайная полиция — неизбежный спутник рационалистической утопии, ее «тень». В коллективном сознании она исполняет роль «цензуры» бессознательного. Следственные камеры ЧК — субститут католических исповедален. Греха, зла, тени, согласно марксизму, нет, они исчезли вместе с капиталистическим способом производства. И в подвалах Лубянки восстанавливается утраченная в марксизме полнота бытия, накладываются необходимые тени. Террор — психологическая компенсация для одностороннего рационализма и морализма оптимистической теории.
Коммунизм можно понять как гигантскую, в миллионы раз увеличенную модель психики джентльмена викторианской эпохи, как ее социальную проекцию; и этот джентльмен, в отличие от описанного Достоевским в «Записках из подполья», отнюдь не ретрограден, он прогрессивен — своему бессознательному он не дает хода, загоняет его на Лубянку и в ГУЛаг, он идеалист и моралист, его идеология — это «гуманизм», миф о светлом человеке.
Но коммунизм, со всей его теорией и практикой, есть только частный, хотя и крайний, наиболее острый вариант общей ситуации рационалистического прогресса. Те же закономерности действуют и в демократии. Разница — конечно, немалая — в том, что здесь, в свободном мире, в соответствующей пропорции растут не выдуманные добро и зло, как в коммунизме, а настоящие. Это происходит не в идеологическом четвертом измерении, не в пространстве утопии, а в реальном бытии. Основной факт остается, однако, тем же: по мере прогресса увеличивается его «тень». Гениальная догадка Руссо верифицирована Юнгом. Какие бы удары ни наносил прогресс по мировому злу, как бы ни искоренял он самое семя трагедии — они воспроизводятся снова и снова, ибо они онтологичны и никакому прогрессу не поддаются.
Читая Юнга, начинаешь думать, что количество радостей и страданий в мире постоянно и изменить это соотношение нельзя. Свет и тени должны быть распределены равномерно.
И тут же — другая мысль: все отличие аналитической психологии от психоанализа, от современной науки вообще в том, что никаких количественных измерений первая не допускает, никаких «точных методов» не дает. В этом смысле психоанализ обладает тем преимуществом, что в своей области — именно потому, что она сужена, — он не только знает, но и умеет владеть методикой врачевания отдельно взятой души. Юнг не умеет лечить шизофреническое человечество, его наука описательна, феноменологична. Коренное различие, однако, не в методе, а в предмете: Юнгу противостоит не индивидуальная душа, а целостность бытия (в его психической ипостаси), да и не противостоит даже — в целостности нет противостояния, нет «предмета». Она, эта целостность, только находит у Юнга одно из своих выражений, Юнг на свой лад ее воспроизводит. Поэтому к юнгианству куда больше, чем к фрейдизму, подходит определение Хавелока Эллиса — «поэтическая наука». Не воздействовать на бытие хочет Юнг — на целостность нельзя воздействовать, — он хочет найти его выразительную форму.
Противники Юнга говорят об эскапизме его учения приводя ему в пример опять же Фрейда: ведь психоанализ хоть что-то делает, хоть какой-то свет вносит в жизнь. А Юнг погружает душу в темные глубины, в родимый хаос, как в место истины. В этой темноте действительно очень трудно сохранить ориентировку, и самому Юнгу случалось сбиваться с пути. Но ведь и рационализму приходилось заблуждаться; свет, на который он вел, часто оказывался, по словам русского писателя, керосиновой лампой в каморке тюремного сторожа. У светлого разума оказывается гораздо больше иллюзий, чем у темной мудрости, которой учит Юнг. Эскапизм — бегство от действительности — присущ как раз рационализму: он бежит трагедии, строит свои, рационалистические, мифы. С одним из них мы хорошо знакомы.