— Они осмелели потому, что в России в 1917 году была Октябрьская революция, — говорю я. — Именно тогда во всем мире рабочие осмелели, а хозяева испугались. Вам не кажется, миссис Грин, что и американские рабочие должны быть благодарны моему народу, потому что…
Она снимает очки, смотрит на меня отчужденно.
— Я же вас просила без политики.
Нет, я не знаю, как с ней разговаривать! Ее мозг подобен электронной машине, в которую запрограммировали «супермаркет». Ничего, кроме «супермаркета», она не хочет признавать; все, кроме «супермаркета», для нее абстракция. Нужен какой-то «тендерайзер», чтобы слегка размягчить ее мозги.
И неожиданно «тендерайзер» появляется. Он входит в кафе в образе юноши лет шестнадцати. По виду это студент или скорее школьник старших классов. Он подходит и стойке и почему-то нерешительно оглядывается.
— Черный или со сливками? — хрипит официант.
Одна рука достает из-под стойки чистую чашку, другая тянется к клавишам кассы.
— Нет, нет, — поспешно говорит юноша. — Мне нужна работа. То есть я хочу сказать, сэр, что я ищу работу.
Официант опускает пустую чашку на стойку и пристально смотрит на парня. Тот пальцем трет какое-то пятнышко на рукаве пиджака.
— Ты в каком классе? — тихо спрашивает официант.
— Ушел из девятого.
— Что случилось?
— Отец заболел. Нас трое, кроме него и матери.
Проклятое невидимое пятнышко на рукаве. Оно никак не стирается.
Официант наливает кофе и ставит чашку перед юношей.
— Выпей, сынок. Спрячь, спрячь свои деньги, они тебе еще пригодятся.
Наверное, сейчас он с нежностью и болью думает, о своем остолопе, сломавшем руку.
А я почему-то вспоминаю своего отца. Он работал всю жизнь, даже после того, как стал инвалидом войны первой группы: учил детей истории, географии, арифметике. У него была самая мирная профессия — сельский учитель. Но он всегда носил гимнастерку. Гимнастерки первой мировой войны. Гимнастерки гражданской войны. Это когда меня еще не было на свете. И в мирное время — гимнастерки. Впрочем, разве было у нас мирное время? Я помню, что отец часто уезжал: как командира запаса его вызывали на военные сборы. Он надевал гимнастерку, когда шли бои на КВЖД, под Мадридом, на Халхин-Голе, на линии Маннергейма. В 1942 году под Харьковом ему выжгло глаза разрывом снаряда. Он умер через два года после Победы. Он и в гробу лежал в гимнастерке, сельский учитель по профессии.
— Вы знаете, миссис Грин, сколько потеряла наша страна за последнюю войну? — спрашиваю я. — 20 миллионов мужчин, женщин и детей.
— Этого не может быть! — удивляется она. — Двадцать миллионов?!! Да-а, война — это ужасно. Мы здесь тоже переживали лишения. Ввели карточки на бензин для автомашин. Курицу не каждый день можно было купить…
Я жду, когда она допьет свой кофе со сливками, чтобы раскланяться и уйти. Слишком неравны ставки, чтобы их обсуждать. Отсутствие курицы на столе — против 20 миллионов погибших. Карточки на бензин — против трагедии ленинградцев. Единственная бомба, принесенная японским воздушным шаром и убившая шесть фермеров, — против 1700 разрушенных советских городов.
— У меня во время войны заболела кошка, — предается воспоминаниям о своих лишениях миссис Грин. — Врач сказал что ей каждый день нужна куриная печенка. Но где ее было взять каждый день? Вы не представляете Борис, как я страдала, глядя на мою бедную Пуси.
Подождите, миссис Грин, я тоже что-то вспомнил. Это было зимой 1942 года под Мценском. Я был связистом в 21-й Особой подвижной группе. За спиной у меня была рация, знаменитая тогда «6 ПК». Я искал ремонтную мастерскую, которая расположилась где-то в лесу. Догорал морозный закат. Было так холодно, что месяц в быстро гаснувшем бирюзовом небе казался мне кусочком льда. Снег скрипел под моими валенками.
На опушке леса что-то чернело: не то избушка, не то стог сена. Я пошел туда по санному пути, стараясь ставить ноги в след полоза — так было легче идти. Я шел, опустив голову, шаря в карманах шинели крошки от сухарей.
Подняв голову, я обомлел. То, что я считал избушкой — или стогом сена, было штабелем трупов. Это были наши солдаты, убитые накануне. Их еще не успели похоронить. Они лежали друг на друге в одних гимнастерках, без ушанок, босые. Застывшие в последнем крике рты, широко раскрытые глаза, раскинутые руки.
Один из них был похож на меня. Я как будто увидел себя убитого. Это мог быть я. Такой же юный, тоненький. Снег в кудрявых, как у меня, волосах, прозрачная ледяная корочка на лице.
Потом я вышел к какой-то сожженной деревне. Печные трубы безмолвно вздымали к небу свое горе. Неожиданно кошка метнулась от меня в кусты, и мне показалось, что стук моего сердца долетает до месяца.
Прислонившись к трубе, опустив голову, стояла лошадь. Я обрадовался ей. Здесь было трое живых: я, кошка и лошадь. Но лошадь даже не шевельнулась при моем приближении. Она стояла на трех ногах. Вместо четвертой торчал окровавленный обрубок. Голова ее почти касалась сугроба. По заиндевелой морде, оставляя бороздки от глаз до ноздрей, поблескивая при лунном свете, одна за другой катились слезы…
— Джон, чем это у вас там пахнет? — прерывает молчание миссис Грин.
— Простите, мэм, — спохватывается официант. — Пригорели ломтики хлеба.
Мы выехали рано утром. Я за рулем, рядом со мной Таня. На заднем сиденье — Димка Васильев и его папа с мамой.
В багажнике — еда в ящике со льдом, буханка хлеба в целлофановой обертке, жаровня и пакет углей, бутылка «Кьянти», «тендерайзер» и несколько банок кока-колы для Тани с Димкой. Внутри нашего черного «фордам свирепо рычит тигр.
Нам было грустно уезжать: мы оставляли дома Юлю-старшую, Юлю-маленькую, Васю и Димкину сестренку Алену.
Сквозь обиженный рев остающихся дома малышей до меня долетело последнее напутствие Юли-старшей, заклинание всех женщин, живущих в Америке, американок и неамериканок, просто всех женщин, провожающих мужчин в поездку на автомобиле, пусть самую короткую, от дома до работы или от дома до ближайшего «супермаркета». «Please, drive carefully, darling!» — говорят женщины своим любимым, когда уже сказаны все слова, даны все инструкции, высказаны все пожелания. «Please, drive carefully, darling!» — это самая краткая молитва за душу ближнего.
Десятки миллионов легковых автомобилей и грузовиков мчатся навстречу друг другу по нескончаемым дорогам Америки. Захлебываются рыком полосатые тигры в бензиновых баках. А ну, приятель, чья машина быстрее? Сейчас, сейчас я тебя обойду и погляжу на твое кислое лицо в зеркальце. Стрелка спидометра ползет вправо. Семьдесят миль в час… Восемьдесят… Девяносто… («Please, drive carefully, darling!») Как вопит искореженный, завивающийся в жгуты металл! Просто удивительно, как он вопит!..
Не все мольбы женщин долетают до всевышнего. А может быть, их так много, что на небе не успевают их регистрировать? Каждые одиннадцать секунд где-то происходит катастрофа. Каждые двенадцать минут кто-то убит.
В двух мировых войнах Америка потеряла немногим более 500 тысяч человек убитыми.
А вот другие цифры: за двадцать лет 1 081 612 американцев были убиты в автомобильных катастрофах и свыше 50 миллионов ранены и изувечены. Не случайно при выезде с военно-воздушного испытательного полигона в штате Калифорния висит плакат: «А теперь, пилот, начинается самое опасное: ты выезжаешь на автостраду».
За один лишь 1964 год автомобиль убил почти 50 тысяч и ранил 2,5 миллиона граждан США. За один лишь год в судах США разбиралось свыше 20 миллионов дел, связанных с автомобилем.
Я прозевал съезд на дорогу №17 и резко затормозил. Усталый пуэрториканец, изо всех сил гнавший за мной свой замызганный «шевроле» выпуска 1948 года, о чем-то спорил со своими домочадцами, неизвестно как разместившимися в машине. Кажется, их было там не менее десяти человек плюс грудной младенец (способ втискивать в обыкновенную машину от десяти до двенадцати человек является секретом негров и пуэрториканцев).
Впрочем, секрета здесь никакого нет. Если у вас семья из шести человек, да у брата жены шесть душ, а машина у вас с ним одна — что остается делать, как не сажать их всех на колени друг другу? Все хотят ехать в автомобиле. И дедушка Поль, и тетушка Марджи, и пятилетний племянник Джон. Все хотят вырваться из Гарлема на автостраду, все хотят ощутить скорость, глотнуть вольного ветра, испытать чувство причастности к роду человеческому.
В зеркальце я видел открытый рот пуэрториканца и глаза, скошенные на притихших соседей справа. Он, наверное, так бы и въехал со своим открытым ртом в царство небесное, если бы Юля-старшая, провожая нас, не вложила в «Please, drive carefully, darling!» всю свою любовь к нам.
Я успел свернуть на обочину, он тоже в самый последний момент уклонился, и его переполненная автоколымага, как воющий снаряд, пролетела в сантиметре от нас.