Пространство языковых фантазмов раннего Маяковского - это территория гнева, тоски, сексуально-лирических признаний, воплощенных и поруганных снов ... Территория освобожденного подсознания, футуристического слова и плодотворного языкового насилия ... неизмеримо расширяет традиционные для русской культуры границы... В отрезанной от "реальности", довлеющей себе сфере языка и воображения Маяковским были созданы коды возмутительного и преступающего: свидетельство проникновения поэта в табуированную сердцевину поэзии, которая есть голос недозволенного, утопического, желаемого, голос того, чему не может быть места и о чем только и должно говорить поэту. ... художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи.
Написано как будто специально против Гандлевского. И ведь прав-то Гольдштейн: нельзя приобрести поэтический капитал, одновременно блюдя либеральную и общедемократическую невинность. Гандлевский же хочет именно этого. Дудки, как сказал бы тот же Маяковский, - ничего не получится. Не получится поэзии из прав человека. Но и Гольдштейну с его архаическим новаторством ничего не светит: о Маяковском, поэзии и революции можно говорить только в прошедшем времени. Что, собственно, Гольдштейн и делает: у его книги подзаголовок - "Опыты поминальной риторики".
Так что получается, что и Гандлевский по-своему прав. Он только не хочет сознавать собственной правоты, признаться в ней не хочет. Правда же в том, что поэзия кончилась в России вместе с революционными безумствами, что права человека и рынок сейчас важнее всяких стихов. Или по-другому: стихи можно писать и сейчас - но не всерьез, а иронически и пародийно. Это называется постмодернизм, и как бы его ни торопились похоронить русские культурно озабоченные люди, с его нынешним и будущим длительным торжеством придется примириться. Поэзия возродится в России вместе с каким-нибудь новым безумием - с новым мифом, но я совершенно искренне надеюсь до этого не дожить. Мне на мой век вполне хватит классиков - тех же Маяковского с Цветаевой.
Как сказал один критик в "Новом Мире":
Какая-то грозно-объективная воля производит в наше время ликвидацию поэзии руками самих поэтов, и она уходит из нашей жизни, унося с собой свою тайну.
Это и к Гандлевскому относится: им тоже управляет какая-то грозная воля, заставляющая его уничтожать поэзию проповедью общежительных добродетелей. И ведь нельзя сказать, что он единственный трезвый среди пьяных. Я могу назвать многих таких вдруг отрезвевших поэтов, но вспоминается больше всего Лев Лосев, эту ситуацию осознавший, можно сказать, теоретически. У него в одном стихотворении сказано: "Мы в наши полимеры Вплетаем клок шерсти, Но эти полумеры Не могут нас спасти". В стихотворении говорится, как поэт с завистью смотрит за железную изгородь сумасшедшего дома, куда вывели психов на прогулку: "Там пели, что придется, Переходя на крик, И финского болотца Им отвечал тростник". Лосев искренне хочет стать безумным, и действительно, какой-то "клок шерсти" иногда у него попадается: он, например, любит и умеет притворяться рыбой. Но указанные слова хочется привести в инверсии: шерсти клок. Тогда получается, что в наше время поэзия - паршивая овца.
Вот одно из важнейших для меня стихотворений Лосева:
Над белой бумагой потея, перо изгрызая на треть, все мучаясь, как бы Фаддея еще побольнее поддеть: "Жена у тебя потаскушка, и хуже ты даже жида..." Фаддею и слушать-то скушно, с Фаддея что с гуся вода. Фаддей Венедиктыч Булгарин сьел гуся, что дивно зажарен, засим накропал без затей статью "О прекрасном" Фаддей, на чижика в клеточке дунул, в уборной слегка повонял, а там заодно и обдумал он твой некролог, Ювенал.
Ведь что интересно в этом тексте? Вполне ощутимая симпатия поэта к Булгарину. Бывают в жизни - лучше сказать, в истории - такие положения, когда Булгарин делается значительнее Пушкина, и это нужно заметить, нужно понять. Булгарина разумею не доносчика, а дельца, умеющего в жизни устраиваться, хотя бы и через литературу. Сейчас наступила эпоха, когда гусь стал важнее прекрасного: прекрасное и есть гусь.
Нам остается надеяться, что вместо исчезающих поэтов появятся в России пахнущие одеколоном рабочие.
Впрочем, пример и опыт Соединенных Штатов Америки показывает, что тут возможны варианты.
Анатолий Найман в книге об Ахматовой рассказывает такую историю:
Когда в Ленинград приехал Роберт Фрост, на даче у Алексеева-англиста была устроена его встреча с Ахматовой... Ахматова рассказывала, что Фрост спросил у нее, какую выгоду можно получать, изготовляя из комаровских сосен карандаши. Она приняла предложенный тон и ответила так же "делово": "У нас за дерево, поваленное в дачной местности, штраф пятьсот рублей". Фроста-поэта она недолюбливла за "фермерскую жилку". Приводила в пример стихотворение, где он утверждал, что человек, которому совсем уже нечего продать, так плох - хуже некуда. Высказывалась в том смысле, что на таком уровне и таким образом поэту рассуждать все-таки не пристало.
Как бы ни относилась Ахматова к Фросту, но Фрост поэт уж никак не меньший, чем Ахматова. Получается, что фермерская жилка совсем поэзии не противопоказана. Тут, казалось бы, и вопросов нет: пейзанин - он и всегда был поэтичен. Но Фрост не только деревья валил, но и торговле, выходит, толк ведал.
Тут дело, однако, не торговле, а в языке, то есть в той же поэзии. Есть в английском такое выражение: продать себя, и оно означает отнюдь не проституцию. Продать себя значит - доказать свою ценность, нужность, общественную пригодность, то есть, опять же, умение выйти на рынок, - а такое умение и оказывается мерой достоинства человека.
Программы - Русские Вопросы
Автор и ведущий Борис Парамонов
Белый мусор на свалке истории
Недавно на конференции в Лас Вегасе, посвященной теме "Русская культура на распутье", я встретился с профессором Дартмутского колледжа и известным поэтом Львом Лосевым, который, в свою очередь, недавно вернулся с подобной же конференции о русской культуре из Южной Кореи. Лев Владимирович рассказывал поразительные вещи об этой стране, и самое главное, что поразило, - это бум русистских исследований в этой стране. Он говорил, что Южной Корее действует сейчас сто восемнадцать кафедр, изучающих русский язык, русскую литературу, русскую культуру вообще. В то же время в Японии, например, русистские исследования вроде бы сокращаются (в Соединенных Штатах уже давно). Это парадоксальное явление, и у меня нет сейчас ему объяснений. Можно разве что предположить, что Южная Корея, будучи страной культурно несамостоятельной, ищет культурные ориентиры, не желая обращаться к опыту Японии (с которой у нее исторически сложились сложные отношения); что же касается Запада, Соединенных Штатов в частности, в качестве культурной парадигмы, то этот ориентир, пожалуй, слишком хорошо известен в нынешних странах Юго-Восточной Азии. То, что последнее слово западной цивилизации там воспринято, сомнению не подлежит; главное доказательство - экономический бум, имевший там место. Этого, видимо, показалось мало, да и с бумом нынче начались трудности.
Но эти соображения, только что мной высказанные, я не считаю к чему либо обязывающими - относительно самой Южной Кореи: это именно и только предположения. Интересней поставить вопрос шире, и, не гоняясь за конкретной точностью, требующей специальных знаний о Корее, Таиланде или Сингапуре, пуститься в открытое море философствования, тем отличающееся от прочих открытых морей, что прямой физической опасности для путешествующих оно не представляет. Я это говорю к тому, что у меня в руках - непосредственный опыт таких рассуждений. Л.В.Лосев встретился в Южной Корее с московским ученым Александром Панариным, который передал ему для меня текст своего выступления на этой конференции. Доклад его называется "Двуполушарная структура мира: смысл дихотомии Восток - Запад". Александр Сергеевич Панарин - человек, на которого я давно обратил внимание; посвятил ему две радиопередачи из этого цикла (сам он сказал Лосеву, что таких передач было шесть). Шесть не шесть, но третью делаю с удовольствием. Панарин - серьезный ученый, к тому же пишет он хорошо: глубоко и в то же время внятно. Он вроде бы считается политологом, но я бы поднял планку: назвал бы его скорее культурологом-историософом, размышляющим о предельно широких, буквально глобальных темах мировой культуры. С этими размышлениями я далеко не всегда согласен. Панарин - антизападник, но в более тонком, углубленном, обогащенном смысле, чем тот, который дает традиционная русская дихотомия западничества и славянофильства. Противопоставляя Западу Восток, он имеет в виду отнюдь не Россию, как славянофилы, а именно Восток в его целостности - как мир, в котором возможно выработать альтернативную западной модель культуры.