Об этом же он говорит и в тех своих стихах, которые посвящены поэзии и музыке, - в нескольких "Мучительных сонетах" и "Фортепьянных сонетах" (о стихотворении "Старая шарманка" уже упоминалось в иной связи). Стихи о поэзии и о музыке на общем фоне лирики Анненского выделяются страстностью, патетичностью чувств и повышенной яркостью образов. За миг истинного вдохновения поэт готов отдать всего себя, и знаменательно восклицание, завершающее "Мучительный сонет" в "Кипарисовом ларце":
О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!
Тема "Третьего мучительного сонета" в "Тихих песнях" - то, как рождаются стихи. И вот его финал:
Кто знает, сколько раз без этого запоя,
Труда кошмарного над грудою листов,
Я духом пасть, увы! я плакать был готов,
Среди неравного изнемогая боя;
Но я люблю стихи - и чувства нет святей:
Так любит только мать, и лишь больных детей.
Творчество соединило в себе все - и упоение, и мучительные переживания, и удовлетворение, и радость, смешанную с болью.
Творчество обладает и жизнеутверждающей силой. Стихотворение "Прелюдия" в "Трилистнике толпы", посвященное тайне "творческой печали", открывается словами признания жизни:
Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом
Она дает гореть, дает светиться думам.
Тревога, а не мысль растет в безлюдной мгле...
Столь высоко ценя творчество, Анненский-лирик - в той мере, в какой он имел в виду самого себя и поэтов-современников, - все же видел в творчестве нечто самодовлеющее, значимое только для самого творца, который выражает себя в нем, - и тем, конечно, очень ограничивал роль творчества, отводя ему слишком скромную роль. Но о том, что его понимание творчества и искусства было шире, что он осознавал их нравственную роль, свидетельствует, например, четверостишие "К портрету Достоевского":
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом
И Карамазовы и бесы жили в нем,
Но что для нас теперь сияет мягким светом,
То было для него мучительным огнем.
Итак, художник - глашатай совести и пророк, и преображение его внутреннего мира творчеством несет людям свет. Близкая к этому мысль еще отчетливее высказана Анненским в критической прозе. Еще в статье "О формах фантастического у Гоголя" (1890) он утверждал: "Всякий поэт, в большей или меньшей мере, есть учитель и проповедник. Если писателю все равно и он не хочет, чтобы люди чувствовали то же, что он, желали того же, что он, и там же, где он, видели доброе и злое, он не поэт, хотя, может быть, очень искусный сочинитель" {Анненский И. Книги отражений. С. 211.}. Отступив, правда, от этого взгляда в статье, написанной год спустя {См.: там же. С. 244.}. Анненский потом, много позднее, в зените своей деятельности вернулся к первоначальной мысли, даже еще решительнее выразив ее (в речи "Достоевский", 1905): "Теория искусства для искусства - давно и всеми покинутая глупость" {Там же. С. 238.}.
3
Индивидуальное своеобразие поэзии Анненского - итог тех упорных и разнообразных исканий поэта, о которых мы можем судить по их воплощению и в его оригинальных стихах, и в переводах, и в драматургии, и в критической прозе. Анненский, как представляется, был очень самостоятелен и разборчив в своем отношении к литературным течениям и увлечениям своего времени. Его - в отличие от раннего Блока - миновало воздействие религиозно-мистических идей Владимира Соловьева, ему остался чужд эстетический эгоцентризм Бальмонта и молодого Брюсова, подчеркнутый индивидуализм и культ личности художника-творца вместе с представлением об иллюзорности внешнего мира - то, что было характерно для первого этапа развития русского символизма (в 1890-е годы и самые первые годы нового столетия).
Но так же, как и его младшие современники (Брюсов, Блок, Белый), опередившие его своими литературными выступлениями, он был внимательнейшим читателем великих русских прозаиков - Гоголя, Достоевского, Тургенева, Л. Толстого, Чехова и русских поэтов всего XIX века - от Пушкина и Лермонтова до Полонского, А. К. Толстого, Майкова. Все они стали героями его "Книг отражений" и более ранних критических опытов. От психологической прозы он унаследовал стремление проникать в глубину сложных, часто трудно уловимых душевных состояний. От прозаиков и поэтов прошлого к нему перешло уважение и сострадание к человеку, пристальное внимание к образам природы и к русскому слову во всех его красках и оттенках. Вместе с тем Анненский зорко и заинтересованно следил за деятельностью своих современников-поэтов в России и глубоко знакомился с западноевропейской поэзией.
О годах, когда проходило накопление этого литературного опыта, скажет потом стихотворение:
Развившись, волос поредел.
Когда я молод был,
За стольких жить мой ум хотел,
Что сам я жить забыл.
("Развившись, волос поредел...")
Накопленный литературный опыт послужил источником и стимулом отнюдь не для заимствований и подражаний, а для творчества глубоко самостоятельного. В оригинальных стихах Анненского (зрелой поры) нет следов "навеянности", если не считать двух-трех мимолетных, хотя, конечно, не случайных словесно-образных реминисценций из Достоевского {В стихотворениях "Тоска медленных капель", "Петербург", "Который?". См.: Ашимбаева Н. Т. Достоевский - в критической прозе Анненского // Вестник Ленингр. университета. 1985, Э 9. История, язык, литература, вып. 2. С. 43.} или вполне сознательных откликов на русскую романсно-песенную традицию в стихотворениях "На воде", "Молот и искры", "Романс без музыки", "Осенний романс" и некоторых других.
Анненский, хотя долго и не замечаемый, вошел в литературу как вполне сложившийся художник и мыслитель, своей образованностью ни в чем не уступавший таким поэтам-эрудитам, как Брюсов или Вяч. Иванов, и стоявший на том высоком уровне культуры, которого достигла русская поэзия 1900-х годов. И когда в самом конце своей жизни он сблизился с литераторами, группировавшимися вокруг редакции "Аполлона", он занял среди них положение метра.
Когда подлинные мастера поэзии, а не развязные журналисты, писали об Анненском, им бросались в глаза своеобразие и мастерство. Блок в цитированном уже письме к Г. И. Чулкову сказал о "Тихих песнях": "...новизна многого меня поразила" {Блок А. Собр. соч. Т. 8. С. 132.}. Новизна была и в самом характере дебюта. Почти все именитые поэты тех лет выпускали книги стихов с эффектными и многозначительными заглавиями, нередко латинскими (у Брюсова - "Me eum esse", "Tertia Vigilia", "Urbi et orbi" {"Это я", "Третья стража", "Граду и миру".}, у Бальмонта - "Горящие здания", "Будем как солнце", "Только любовь", у Вяч. Иванова - "Кормчие звезды", "Cor ardens" {"Пылающее сердце".}, у Сологуба - "Лазурные горы", "Пламенный круг" и т. п.), Анненский же принес "Тихие песни". Название гармонировало с содержанием книги, ее образностью, лишенной не только экзотики, географической или исторической, которой отдавали дань Брюсов и Бальмонт, но и внешней декоративности, а также признаков "декадентства" (за исключением, может быть, трех-четырех стихотворений, таких, как "Там", "Трактир жизни", "?"), а главное - с общим тоном, с его мягкой сдержанностью, с образом лирического я - естественного, чуждого позерства, максимально приближенного к облику обыкновенного человека. Но это была отнюдь не простота (в смысле неискушенности, "бесхитростности"), здесь было изощренное мастерство, которое уже и в "Тихих песнях" уловил Брюсов, не спешивший с похвалами, но определивший ценные черты: "У него (то есть автора. - А. Ф.) хорошая школа. Его переводы, часто непозволительно далекие от подлинника, показывают, по крайней мере, что он учился у достойных учителей. В его оригинальных стихотворениях есть умение дать движение стиху, красиво заострить строфу, ударить рифму о рифму, как сталь о кремень; иногда он достигает музыкальности, иногда он дает образы не банальные, новые, верные. В нем есть художник, это уже явно" {"Весы". 1904. Э4. С. 62-63.}.
Тот же Брюсов в отзыве на "Кипарисовый ларец", в котором он принял отнюдь не все, найдя некоторые стихотворения "надуманными", более всего оттенил мастерство и индивидуальное своеобразие поэта: "И. Анненский обладал способностью к каждому явлению, к каждому чувству подходить с неожиданной стороны. Его мысль всегда делала причудливые повороты и зигзаги; он мыслил по странным аналогиям, устанавливающим связь между предметами, казалось бы, вполне разнородными. Впечатление чего-то неожиданного и получается, прежде всего, от стихов И. Анненского. У него почти никогда нельзя угадать по двум первым стихам строфы двух следующих и по началу стихотворения его конец, и в этом с ним могут соперничать лишь немногие из современных поэтов. Его можно упрекнуть в чем угодно, только не в банальности и не в подражательности" {Брюсов В. Далекие и близкие. М., 1912. С. 159.}.
Конец жизни Анненского совпал со временем кризиса русского символизма, кризиса идейного и художественного. Это влиятельное на рубеже веков течение переживало ныне состояние упадка и разброда. Отходил от него один из его основоположников и лидеров Брюсов, отходил и Блок - оба искали новых идейных ценностей, новых форм общения с жизнью. Поэзия Анненского, которую многое сближало с символизмом, тоже искавшим теперь новых путей, была новым словом в литературе и тоже в рамках символизма не умещалась. Но Брюсов подошел к поэту с прежних своих обычных академических и эстетических позиций, ничего не сказав об идейном своеобразии стихов, зато выделив их выдающиеся формальные достоинства, которые посмертную книгу Анненского делали действительно чрезвычайно ярким явлением на фоне современной лирики, достаточно изощренной в формальном отношении.