Древнегреческие трагики, Шекспир и другие драматурги всего лишь изображали страсти в чистом виде — страсти человека улицы — и наделяли ими королей, императоров и прочих сильных мира сего.
Если я выбирал в герои неотесанного человека (правда, не всегда; см. «Президент», «Сын» и еще кое-какие романы), то только для того, чтобы избежать изощренных истолкований, искусственных реакций, порожденных образованием или культурой.
У простого человека поведение не так искусственно, оно зримей и естественней.
Вот, к примеру, упорное использование слов, которые не соотносятся ни с понятиями, ни с теориями современной науки, ни с верованиями тех, кто их употребляет. В частности слов, заимствованных из самых разных религий, в том числе самых древних, самых странных. Из них сохранились главным образом слова, обозначающие проклятие, виновность, запрет, кару и т. п.
Пример: слово «табу»; оно совершенно не свойственно людям Запада и тем не менее вошло в обиходный язык.
А почему они усвоили слово «пария»?
В основном это все выражения, связанные со страданием, грехом, смертью, агонией, карой на этом или на том свете: «… не на жизнь, а на смерть… смерть кружит вокруг… худой, как смерть… бледный как смерть… поле смерти… смерть такому-то!., любить до смерти… ненавидеть до смерти… устал до смерти… смерть в глазах… собачья смерть… ложе смерти… и т. д. и т. п. (плюс пословицы и поговорки)…»
То же со словом «мертвый»:
«…ни живой, ни мертвый… мертвый час… мертвый сезон… мертвый взгляд… мертвая погода… мертвый язык… натюрморт (в смысле «мертвая природа»)… мертвый дом…»
То же со словом «грех» (даже без всякого религиозного смысла).
Или вот еще: «как в агонии…», «агонизировать…», «агонизируя…». Эти слова используются очень часто — и в прямом и в переносном смысле, но очень редко в том, какой придается им современной медициной.
Чистилище… ад…
Это все наследие страха, доставшееся нам от незапамятных времен, принадлежавшее сотням религий, и мы сохраняем его, передаем с помощью слов нашим детям, хотя — о, ирония! — пытаемся дать им более или менее рациональное и научное представление о мире.
Мы тащим за собой тысячелетия страха!
Ну, вот и все. Я закончил свой коллаж. Перечитывать не стану. Так будет честнее.
Суббота, 1 октября 1960
Я часто повторяю, что я аполитичен, и полагаю, так оно и есть. Однако сейчас, если бы у меня было французское гражданство, вполне возможно, я поддался бы искушению поставить свою подпись под «Манифестом 121 или 125»[170] (цифра не имеет значения), требующим, чтобы за солдатом, которого посылают в Алжир, где он будет вынужден совершать действия, в какой-то мере противоречащие его убеждениям, было признано право на дезертирство. Я отчасти завидую тем, кто отважился подписать его и теперь подвергается за это гонениям. Мне хотелось бы, чтобы все артисты, писатели и т. д. устроили нечто вроде забастовки солидарности со своими коллегами, для которых теперь закрыт доступ на телевидение, в кино и в субсидируемые правительством театры, а главное, с преподавателями, пострадавшими куда сильней. Все эти меры возмущают меня, вызывают негодование.
Но я бездействую. И, вне всякого сомнения, не только потому, что я не французский гражданин, но и потому, что, как всегда, чувствую: обе стороны используют ситуацию в достаточно мутных целях. Поступаю я так вовсе не из эгоизма и — это бесспорно — не ради спокойствия своего и своих близких. И тем более не из осторожности. Причина, скорей, в тягостном чувстве, которое я испытываю при определенного рода использовании идей, какими бы чистыми они ни были.
И в то же время я отдаю себе отчет, что во мне сидит некое чувство, с которым я ничего не могу поделать и которого несколько стыжусь. Эксперимент де Голля[171] с самого начала вызывал у меня отталкивание, и не только по причине самонадеянности де Голля, его пренебрежения к чужому мнению или из-за тех, чьи интересы представляет он и его окружение (все эти теоретики пришли из крупных университетов и пытаются свести социальные проблемы к математическим уравнениям, а между тем в той или иной степени работают они на крупные банки и промышленно-финансовые группы), но также и потому, что я убежден: он неизбежно закончится крахом. Пройдет года два, и это станет очевидно.
Это поражение, временное и, надеюсь, непродолжительное, есть поражение Франции. Оно заметно сегодня, но еще заметней станет завтра в ООН, если не произойдет что-то непредвиденное.
Я люблю Францию. Она мне ближе всех других стран, хоть я и не являюсь ее гражданином и довольно редко бываю в ней.
И тем не менее, когда смотрю телевизор, я ловлю себя на том, что желаю новых неудач французской политике, так как это политика де Голля.
Не оттого ли я желаю Франции возрождения и подлинного расцвета в отдаленном будущем после некой неведомой революции?
А может, я просто жажду оказаться правым? Или это потому, что я радуюсь поражению человека, который мне антипатичен, но к которому тем не менее, после того как он остался чуть ли не в одиночестве, я начинаю испытывать жалость?
Я предпочел бы быть уверенным, что эти последние предположения не соответствуют истине.
27 октября 1960
Три дня на Криминологическом конгрессе в Лионе. Юристы, врачи, психиатры, судебно-медицинские эксперты, работники организаций социального обеспечения, тюремные капелланы, полицейские — все знатоки своего дела. Всем свойственна профессиональная добросовестность (правда, хватает и мелочного тщеславия). Но общий уровень на удивление средний. Каждый талдычит свое и едва снисходит до разговора со специалистом из другой области.
Что же касается преступника, являющегося, в сущности, основой и целью их трудов…
Над ним склоняются. С лупой, со скальпелем, с теориями. Ему задают тесты, такие же дурацкие, как те, что заставляют проходить в некоторых американских штатах для получения водительских прав. Человек? Все эти специалисты не выходят за рамки своей среды, своего класса. И они вновь склоняются над преступником. Прибытие фотографа из газеты вызывает у них куда больше интереса, чем текущие сообщения и доклады.
Жаль. Я уже писал, что такое же точно ощущение возникает у меня и от политики. Да, в общем, и от всех прочих сфер жизни.
Я никогда не был ни анархистом, ни левым. Наоборот, в ту пору, когда я был беден, я без всякого ожесточения признавал необходимость деления общества на классы.
Лишь постепенно знакомясь ближе, а иногда и совсем близко с теми, кто правит, руководит, распоряжается, решает, профессионально мыслит, я начал ужасаться.
Если бы существовали весы, на которых можно было бы взвешивать сущность человека…
Я избрал дорогу, противоположную традиционной. И, старея, я все чаще и чаще оказываюсь «против». Я бы даже сказал: практически против всего.
Мне остается только человек. Надеюсь, веру в него мне удастся не утратить.
Среда, 7 декабря 1960 Символ веры (Если это смешно, пускай)
Я счастлив, что родился в начале XX века. Меня устраивает моя эпоха. Разумеется, я говорил бы то же самое в любую другую эпоху, поскольку невольно впитал бы идеи и предрассудки своего времени.
Да, я был и являюсь свидетелем событий, от которых страдал и страдаю. Я пережил две войны и две оккупации, которые, по мне, гораздо хуже самой войны. Мы узнали про массовые убийства — в Германии и Польше, в Хиросиме… А сейчас являемся свидетелями политических событий на Западе, в США, в Африке, во Франции, которые даже для малосведущих людей скверно попахивают, а то и смердят. Стали ли сейчас народные массы лучше (стоило бы уточнить это слово и очистить его от морализаторского смысла), а правители, политики, финансовые воротилы и прочие менее своекорыстными, чем прежде?
Не знаю. И даже не пытаюсь узнавать. И все-таки мне кажется, что я, такой, как есть, в любом другом веке страдал бы куда сильнее. Даже в вершинные периоды истории — в Древнем Египте, в Элладе или Риме и позже — во Франции, в Испании, во Флоренции или Венеции, в Лондоне или Амстердаме.
Стали ли мы отзывчивей? Хорошо это или плохо? Не вырождение ли это? Не отошли ли мы от первопричин и от эволюции человечества, от неведомых нам законов, которые привели к этой эволюции?
И опять я ничего не знаю.
Я счастлив жить в наше время и даже в каком-то смысле горжусь им, несмотря на его недостатки, потому что: даже если ежедневно и творится насилие, большинство людей осуждает его; даже если человек и не настолько свободен, как ему думается, на Земле уже почти нет рабов; даже если проблемы расы и цвета кожи зачастую служат политическим трамплином, сотни тысяч людей искренне убеждены, что всякий человек является человеком; десятки тысяч молодых людей отказываются убивать «на законном основании», отказываются обучаться убийству и предпочитают военной службе тюрьму; хотя кое-кто еще продолжает убивать животных ради удовольствия или из тщеславия, огромное количество людей предпочитает охоту с фотоаппаратом, то есть предпочитает не губить животный мир, а изучать его; американский офицер, руководивший бомбардировкой Хиросимы, через десять лет после нее совершил самоубийство; пилот, сбросивший бомбу на Хиросиму, дважды пытался покончить с собой, а теперь, после совершения нескольких абсолютно бессмысленных краж, заключен в психиатрическую лечебницу (точней, только что бежал из нее); у «сильных мира сего» нечиста совесть, и им приходится, чтобы сохранить свое положение, помогать слабым или делать вид, будто они помогают; даже если социальные классы и продолжают существовать, никто в глубине души не верит в их действительную необходимость; теперь люди смеют говорить и писать, не боясь показаться смешными или попасть в тюрьму, такое, что некогда решались произносить лишь шепотом, да и то рискуя умереть мученической смертью, только приверженцы некоторых религиозных сект и философских теорий; человек в основном утратил гордыню и самонадеянность и начинает осознавать, что он отнюдь не венец творения, созданный по образцу и подобию божьему, а всего лишь крохотная частица единого целого, о котором у него пока еще самое смутное представление;