Здоровье мое худо, а веселость, или, лучше сказать, желание шутить, нападает с досады. Смотришь, смотришь на всю окружающую благоглупость, да и сам задурачишься. Написал в самом архаическом «штыле» – «Сказание о протяженносложенном братце Иакове, – како изыде на ловитвы своя и усрете некоего льва, рыкающа при поляне, и осети его, и множицею брався с ним, и растерза его, и обрете нескудно злата, на нем же и опочи в мире со ужики свои», Там же есть «эпизода» о Вышнеградском, «како плакася, иже рекут его вора быти», и поэты возводят его на Геликон и низводят на землю освященного и с новым именем – «Всевышнеградский». Смотрю, как «Иван Ильич» ходит к нам в больницу исцелять и всегда бормочет только над одною больною, а разом о всех почему-то не молится. Предложил этот вопрос «сестрам милосердия», и они смутились… Область же его все расширяется «милостью божиею» – так, в день его юбилея, когда он (по отчетам хроникеров) съел подряд три обеда и «встал с удивительною бодростью», – председатель общества трезвости, именитый законоучитель П<етер>бурга протоиерей Михайловский, ошибся мерою вина и, приняв на нутро более, чем можно главе трезвенных, – не встал вовсе, а был изнесен на руках своих духовных детей, а Иван Ильич его от этого не исцелил, а теперь сам избран на его место, так как он не пьет иного вина, кроме мадеры братьев Змеевых в Кашине. Кроме же этих событий, современная жизнь у нас не являет ничего достойного внимания. Поездку к Вам опять должен отложить, так как получил известие из Киева, что 20 генв<аря> ко мне будут оттуда брат с племянницей. Вероятно, поеду тогда, когда они поедут назад через Москву, и я с ними до Тулы.
Преданный Вам
Н. Лесков.
В Конст<антиновском> воен<ном> уч<илище> дежурный офицер донес на юнкера, что тот «имел книгу „Мелочи архиерейской жизни“». Юнкера посадили под арест.
20 января 1891 г., Петербург.
Очень благодарен Вам, Лев Николаевич, за Ваши письма. Они не писаны с тем, чтобы меня поддерживать и ободрять, а производят то и другое. Вы не ошибаетесь, – жить тут очень тяжело, и что день, то становится еще тяжелее. «Зверство» и «дикость» растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества. И при этом еще какой-то шеренговый марш в царство теней – отходят все люди лучших умов и понятий. Вчера умер Елисеев, а сегодня лежит при смерти Шелгунов… Точно магик хочет дать представление и убирает то, что к этому представлению не годно; а годное сохраняется… «Родину» я Вам послал для «хари», которая там была намалевана с подлейшими причитаниями. С Су<вори>ным говорил по Вашему поручению без всякого над собою насилия. Мы лично всегда хороши с ним, а о прочем он не осведомляется или спросит: «Не сердитесь, голубчик?» – «Не сержусь, голубчик». Так «голубчиками» и разлетимся. Он очень способный и незлой человек, но «мужик денежный» и сам топит в себе проблески разумения о смысле жизни. Вас он очень любит; но ведь он же не может соглашаться с Вами и оставаться самим собою. Искренность, при которой человек не идет к лучшему, но сознает его достоинство и уважает лучшее, а себя порицает и «живет, не оставаясь на своей стороне», – кажется им глупостью. Надо спорить и «рвать лытки» Т<олсто>му. Женщины чаще сознают правду и говорят: «Я так не делаю и не могу, но это – дурно, – надо бы так, как Т<олстой> говорит». Я считаю это за хороший шаг. «Кто не против нас, тот уже за нас»… В «Нов<ом> вр<емени>» много военных инженеров, и они иногда «обладают» над господином «вертограда словесного». А он думает, что они это «износят из сфер». Так и идет шат во все стороны. Притом Ч<ерт>ков пишет одному из этих «южиков» удивительные письма об одной из заповедей, и те его состояния не понимают и к нему не снисходят, а только суесловят и стараются придать всему характер какого-то уродства. Я говорил об этом Ч<ерт>к<ов>у, и Ге тоже; но он нас обоих за что-то взял в немилость, а Ваня Г<ор>б<уно>в здесь и собирается на днях ехать и заедет к Вам. Смотрите – здоров ли Ч<ертков>? Или, лучше сказать: не больнее ли он, чем это кажется? Его поступки в дороге со мною и с Ге, а потом здесь с другими, и переписка теперешняя о «суррогате» заставляют быть к нему крайне внимательным. Он производит впечатление подстреленной птицы, которой не знаешь чем помочь. «Поша» пишет письма бодрые, и Ругин тоже. Про Анну Конст<антиновну> говорят, будто ей лучше, но ни воли, ни инициативы никаких нет. «Посредник» в великом запущении, и для чего это низведено в такое состояние, – об этом нельзя перестать жалеть. 20 №№ «Пете<рбургской> газеты» вышлю Вам завтра (сегодня воскресенье – контора закрыта). «Дурачок» я знаю что плох. Повесть мою вчера взял у меня Влад. Соловьев, который непременно хочет меня «сосватать с „Вестн<иком> Европы“», и того же будто желает и Стасюлевич. Я, с своей стороны, ничего против этого не имею и отдаюсь Соловьеву. Повесть эта, однако, по-моему, едва ли теперь где-нибудь пригодна. Впрочем, любопытно – что из этого выйдет? Соловьев сам бодр, по обык<новению> несколько горделив, но очень интересен. Вчера он привез мне свою книгу «История и будущность теократии», т. 1-й, печ<атанный> в Загребе со множеством ужасных, а в иных случаях довольно остроумных опечаток. У него всего только 4 экз<емпляра>, но он, вероятно, снабдит Вас экземпляром. Я еще только разрезал и понюхал листы книги, но она меня уже страшно заинтересовала. Какая масса знаний в этом человеке! Очень любопытная книга. А кстати, – он едет на сих днях в Москву. Он же не читал Вашей «Критики догматич<еского> богословия» Макария, и я не мог ее дать ему, так как ее все читают. Притом гектографированный экземпляр из рук вон плох. Не снабдите ли Вы С<оловье>ва лучшим экземпляром, а у него, быть может, возьмете его загребскую книгу. Поехать к Вам очень хочу, да все помеха: брат приедет 25-го да пробудет здесь дней 8—10… Очень это суетливо! Получили ли мою заметочку под заглавием «Обуянная соль»? В лит<ературных> кружках ее прочли со вниманием, и инженеры «Нов. вр.» притишились. Хотел бы знать: не осуждаете ли за то, что отвечал? Много у меня досад и мало здоровья, а тут еще нанесло иметь дело с плутоватым купцом. Все «искушение».
Преданный Вам
Н. Лесков.
21 января 1891 г., Петербург.
Очень рад, Владимир Григорьевич, что Вас что-то в моих писаниях порадовало. Желаю, чтобы это получило возможность выйти в «широкую публику». Личные наши отношения, к сожалению, должны оставаться в том положении-, в которое благоразумие заставило заключить их в виду Вашей противообщественной склонности к подозрительности. Я не имею к Вам никакой неприязни, но возможность прежнего, задушевного общения у меня отнята, и это не самое худшее, что могло выйти при моем и Вашем характере. Худшее было бы то, что Вы скрывали бы свои подозрения, а я бы долго их не заметил и потом бы имел большое зло на себя за то, что смущал Вас. А теперь хорошо. Я даже не могу Вам посоветовать исправить в себе эту подозрительность, чтобы не подумать, что Вы подумаете, что я думаю заставить Вас думать, как не надо думать… Вон какая механика!
Н. Лесков.
17 февраля 1891 г., Петербург.
Вчера я послал Вам старого хересу, какой мог найти. Во всяком разе, ему более 35-ти лет. Он лучше и полезнее той мадеры, которая Вам неприятна.
Посылаю рябчика и «Сочинения Пушкина», все в одном томе. Рябчика кушайте, а книгу положите себе прочесть от доски до доски. Это и приятно, и полезно, и необходимо, так как женщине, желающей занять художественное амплуа, нельзя щеголять всестороннею беспечностию насчет литературы – особенно родной, и в лице ее самого главного и действительно великого представителя и поэта с мировою известностию. Вам нечего читать в журналах, где бездна чепухи и дребедени, а Вам надо давно познакомиться хоть с тем, чту есть крупного; а у Вас, к величайшему стыду и горю Вашему, нет даже этой начитанности, и через это Ваши художественные способности не имеют крыл, – в них нет полета, нет фантазии, а только леностное поползновение, с которым никогда и ничего нельзя достигнуть, и даже в общественном обиходе всегда предстоит неизбежная ретирада перед всякой более любознательной девушкой, уделявшей свое внимание литературе – ибо в литературе есть царство мысли. Не отставайте ото всех, так как Вы и без того уже так довольно отстали от многих, что уже и не замечаете своего умственного вращения вне курса… Подумайте о себе: выздоровление есть великая пора для душевных переломов. Человек в эти минуты способен зорко видеть себя и может давать настроение в своем духе и целях. Для многих это было спасительно. Габриель Макс (Мах) уловил это в своей «Reconwalescentine» (Выздоравливающая). Вы, выздоравливая, о первом спросили – о корсете… «Когда можно надеть корсет?»… Это ужасно; этого нельзя забыть, и в этом выразилась, как в фокусе, вся Ваша натура… Какой ужас!.. И возле Вас нет никого, кто бы мог Вам это указать и поворотить взгляд Ваш в себя в саму!.. Чту такое художница без образованного ума, без облагороженного идеала, без ясной фантазии и без вкуса, развитого чтением истинно художественных произведений?.. Это не художница, а «мастеричка». С этим не стоит и возиться, и в Ваших руках все это теперь продумать наедине сама с собою и сделать в себе перелом, а дело друзей Вам на это указать и Вам напомнить о днях, которые Вы губили и губите в среде ничтожной и для образования художницы бесполезной и вредной. «Полюби тишину, слух душевный вперяя в высокие думы…» «Будь глух ко всему, что ничтожно..» Вспомните Моцарта, Бетховена, Мицкевича и Лебрень или Макса и… прокатитесь к Норденштрему, Ласточкину и Касаткину и к tutti-frutti…[34] Как тут уберечь в душе «огонь творения»; а что в искусстве можно без него сделать?!. Допросите себя: с кем Вы и где Вы и куда по этой покатости катит Вас Ваше безволье? – Сделайте же над собою первую победу: прочтите всего Пушкина, потом Шекспира, а потом Викт<ора> Гюго. Это Вам необходимо даже для Вашего престижа при людях, имеющих образование.