Нежность к мешку костей
Осудить легче, но понять интереснее. Что такое Виктор Ерофеев в русской жизни? Масштаб вопроса можно не занижать: что бы ни говорили о Ерофееве как писателе (и я скажу — несколько страниц терпения), его мировоззренческую позицию нельзя игнорировать. Ерофеев талантлив как публицист. В этом смысле он — явление скорее злободневное, чем злокачественное. И вполне достоин исследования.
Виктор Ерофеев — контр-эго русской души.
Заметно, что книги этого автора, несмотря на видимое различие повествовательных форм, сюжетов, героев и заявленных в подзаголовках тем, строятся вокруг одних и тех же оппозиций: Россия — Европа, духовность — роскошь, несчастье — счастье, народ — индивидуум. А они, в свою очередь, исходят из базового противопоставления духа и тела. К развязыванию конфликта между «земным» и «небесным» можно свести абсолютно все мыслительные движения Ерофеева. Родись он в другой стране, может быть, и не получилось бы из него автора романов и эссе. Но русская действительность пришла в такое очевидное противоречие с его представлением о жизни, что ему не осталось ничего иного, как озвучить свой протест.
Свою веру Виктор Ерофеев нашел не сразу. Об этом говорят его ранние произведения (помещенные, кстати, и в новой книге «Роскошь») и рассказы, которые снискали ему славу постмодерниста. Именно эти, более поздние произведения Ерофеева, демонстрируют зрелый этап его творчества: не ученическую обыкновенность, как в ранних повестях (например, переизданные в книге «Роскошь» произведения 1970-х гг.: «Трехглавое детище», «Коровы и божьи коровки»), не «юношеский» манифестальный вандализм, как в рассказах (типа «Жизнь с идиотом», «Девушка и смерть», «Ватка», «Дядя Слава», «Мать» и тому подобное), а установившуюся творческую (вз)рослость («Русская красавица», «Энциклопедия русской души», «Пять рек жизни», «Мужчины» и, так уж и быть, «Страшный суд», хотя это действительно роман-страхолюдина). Дальше расти некуда, дальше потолок возможностей и — сгорбленность под пудом уже обыгранных и обжеванных тем (что отчасти заметно в книге «Бог Х» и очевидно в «Роскоши»)[110].
«Зрелый» период творчества Ерофеева целиком посвящен апологии тела.
«У Бога есть воинство душ, это его дети, хорошие и не очень, у него на них свои виды, свои с ними счеты. А тело — мешок костей и производитель новых мешков, случайное убежище, исправительная колония души. Тело он не берет во внимание. Поэтому оно такое дырявое, скоропортящееся. За телом нужно следить самим» (Э).
Ерофеев с готовностью принимает земные правила жизни, согласно которым тело — единственное, что зависит от человека, и потому служит удобным критерием человеческого развития. Бедность, битость, некрасивость, неловкость, неустроенность — как очевидно и легко такие «грехи» подводят человека под приговор в жизненной несостоятельности! И дело здесь не только в высокомерии обласканного фортуной писателя, не признающего ценность менее благополучной судьбы, но и в изначальной неоднозначности правды. Идея о двойственности истины и пути — основа не одной мировоззренческой системы. Столкновение «телесной» и «душевной» (или, выше, «жизненной» и «духовной») правд — проблематика, возникающая почти во всякой ситуации серьезного выбора. Грехопадение ли виновато, или это особые условия свободы, или полярность — свойство создавшего мир Божества — каждому вольно верить как угодно, ясно одно: на предельном выборе из двух «правд» основана вся наша жизнь и всякая неординарная судьба. Противостояние правды «земной» и «небесной», а также попытки разрешить его в гармоническом соединении отражены, в частности, в произведениях таких писателей как Гессе, Толстой, Мережковский, Достоевский, в судьбе манновского Ашенбаха, в конфликте героев «Трамвая “Желание”» Уильямса… Кем же выглядит Ерофеев в этом ряду блестящих перечислений?
Увы, как писатель он не поднимается ни до философского осмысления собственной проблематики, ни до полноценного художественного отражения двойственности бытия.
Но она его задевает — как человека. И в человеческом отношении Ерофеев вполне тянет на одного из последовательных и в чем-то символичных носителей земной (телесной, жизненной — хотя до последнего он все-таки не додумывается) правды бытия. Этакая самодовольная ограниченная половинка, желающая стать абсолютом.
Взглядами Ерофеева можно возмущаться, а можно принять их как неистребимую часть истины, памятуя о том, что горделивая ограниченность духа может быть ничуть не менее противна, чем высокомерие абсолютизированного тела.
Для таких людей, как Виктор Ерофеев, гармоничное развитие тела является залогом правильного строя души, неухоженность для них — грех, равный закапыванию таланта в землю, ведь краса и удобство мира — тоже вышние дары, достойные человеческого внимания: «Роскошь благотворно сказывается на мне. Хочется быть светлым и здоровым — желание, которое редко забредает в русскую голову» (РО); «В Москве висят рекламные щиты со словами: у кого нет вкуса, у того нет совести. Это новый для многих взгляд на вещи. Вкус связан с совестью по принципу “красота спасет мир”» (БХ).
Эти высказывания смотрелись бы совсем невинно, если бы не были началом пропаганды против любого выхода за пределы туловища. Тело единовластно правит миром: «роль шоколада в культуре Франции не меньше готики и Виктора Гюго» (РО), СССР развалила легковушка «Лада», привившая советским людям новое отношение к вещам и частной жизни и ставшая в этом смысле «диссидентнее диссидентов» (РО), а демонстрация женских гигиенических средств явилась «компасом новой жизни» (БХ). И «реабилитация Дантеса» в одноименном рассказе происходит по логике тела, материальной справедливости: «Дантесы нужны жизни не меньше Пушкина. Иначе исход дуэли был бы другой». Пушкин — Дантесу: «— Будем снова стреляться? — Я снова тебя убью. <…> Все нормальные люди, — Дантесы. Правда жизни на моей стороне» (РО). В полемическом запале Ерофеев обзывает духовность — «духовкой» (БХ) и попирает ветошью — смерть (об экипировке американской армии времен Второй мировой войны): «Что за ботинки! В таких ботинках и умирать не страшно» («Мужчины»).
Если принять позицию Ерофеева за точку отсчета линии телесного х, то наперерез ей тут же помчится линия духовного y, исходящая из непознанно-нулевой мифологемы России. Общего графика не получается: Ерофеев и Россия живут в разной системе координат — для разгадки русской судьбы нужен другой, «духовный» писатель-х, для Ерофеева нужна другая, «телесная» родина-у. Россия — страна не вполне реализованная, даже не вполне нашедшая себя, но ее предполагаемая культурная индивидуальность отчасти уловлена некоторыми русскими поэтами, писателями и мыслителями (Гончаров, Блок, Бердяев, Достоевский…). Ерофеев, сопоставив эти черновые наброски культурного облика России с непосредственным опытом проживания в российской действительности, вынес приговор: Россия до невозможности антителесна, а русские ценности постоянно выходят за пределы правды земной — той, которая одна ему по сердцу и по плечу.
Забавно иллюстрирует позицию Ерофеева тот факт, что демонстрируя пренебрежение к духовным основам русской жизни, он не отказывается от русскости как параметра породистого тела — русскости на все кровяные 100. «Я чистокровная русская», — с достоинством произносит героиня «Русской красавицы», «Я — русский на все 100 %», — вторит ей сам писатель (РО). Но телесно-национальная принадлежность ничего не значит в сфере культурного менталитета, и Ерофеев, как и большинство его главных героев, оказываются духовными чужеземцами, проклинающими дикие диковинки Руси с видом, ясно говорящим: «а черт-ть-его знает, как нас сюда занесло!».
Возможно, Ерофееву не дает покоя слава великого антипророка отечества Чаадаева. Он хочет встряхнуть засидевшуюся в девках Русь и выдать ее за мистера Мировое сообщество. Смешав тезис «Русские — позорная нация» (Э) с антитезисом «Россия нужна для продолжения человеческого проекта» (Э), Ерофеев синтезирует образ России, вполне годный для пропаганды в широких массах заграничных читателей. В их глазах Ерофеев может видеться как имиджмейкер России, которому удалось запатентовать ее бредовый бренд и получить прибыль от рекламной кампании: «Я учился смотреть на Россию как на иностранное государство. <…> Я торговал перегаром, запахом “Примы” и мочи. Мне крупно повезло. Я умудрился продать обвалявшуюся родину, которой никому не надо» (Э).