ОЧЕРКИ.[1]
НА СТЫКЕ ДВУХ ЭПОХ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ
Все жду, кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль.
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.
И с этого пойдет, начнется
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвется
И станет горькая вода. .
Вл. Ходасевич Из сборника „Тяжелая лира"
Выход из преисподней
Одно из первых впечатлений раннего детства долго преследовало меня. По пыльным улицам города, в котором я родился и вырос, бродил древний обомшелый дедка, с гнусавой шарманкой. Его незамысловатый одноногий ящик уныло выводил в назидание нам, ребятам, еще не подозревавшим о существовании рока:
Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда…
Эта шарманочная истина запомнилась неистребимо. Вспыхнула революция, пришли годы разброда, голодовок, расстрелов, виселиц — встав на дыбы, под властной рукой неведомого возницы жизнь взвихренно рванулась и понеслась, нещадно, до смерти колотя своих седоков на бесчисленных ухабах дороги, которой еще нет конца. И ничего не оставалось, как подчиниться этой сумасбродной скачке, отдаться на волю непонятной, непостижимой судьбы.
Подхваченный сумасшедшим вихрем, во второй половине двадцатых годов я очутился в концлагере. Шарманочный мотив и там преследовал меня. «Судьба играет человеком» — пели воры, проигравшиеся в пух и прах в карты или посаженные в Карцер за воровство. Знак судьбы был написан на лицах умиравших в концлагере сотнями ни в чем неповинных людей, почему-то выбранных в жертву — кому или чему? Они умирали чаще покорно, безропотно: на ропот уже оное было сил и он был бесполезен, ибо не было у людей другого утешения, как только сказать: на всё судьба!
Помня шарманочный мотив, то выбираясь на поверхность, то сбрасываемый на самый низ, в преисподнюю даже концлагерного бытия, постоянно балансируя на краю жизни и смерти и не раз чудом ускользая от костлявой старухи с косой, даже и не мирясь, в конце концов мирился и я: что ж, такова судьба! Сколько пришлось пережить непостижимых капризов этой злодейки!..
К сожалению, приходится еще воздерживаться от точного указания имея, мест и дат, встречающихся в очерках: лишние данные могли бы соблазнить МВД на розыск части упоминаемых мной лиц.
Всему приходит конец и судьба иногда меняет гнев, на милость. Два раза погрозив расстрелом и восемь лет протаскав по всем кругам концлагерного ада, в 1935 году судьба вызвала меня к столу освобождения Учетно-Распределительного Отдела одного из больших концлагерей.
В ожидании этого дня я долго думал, что делать дальше. За годы заключений все мои связи с волей давно прервались и было совершенно безразлично, куда ехать. Можно было взять географическую карту, закрыть глаза и ткнуть наугад пальцем: куда попаду, туда и поеду.
Работник стола освобождения, тоже заключенный, мой хороший знакомый, встретил шуткой:
— Довольно небо коптить, отпускаю на все четыре стороны! Говори, куда поедешь?
— В Москву, — неуверенно пошутил я.
— С суконным рылом в калашный ряд не пускают. Говори делом.
— А ты говори, как меня освобождают! — рассердился я.
— На общих основаниях.
Это было понятно: мне можно ехать в любое место Советского Союза, за исключением сорока одного города — Москвы, Ленинграда, всех столиц союзных республик, больших промышленных центров, и еще — двухсоткилометровой пограничной полосы. Кроме этого в России оставалось место — я выбрал маленький районный городок на юго-востоке страны.
Спустя два дня я получил документы и покинул: лагерь. На мне была чистая чёрная спецовка, не очень искусно заплатанные сзади брюки и не особенно рваные ботинки. Вы>-ходить на волю в истасканном лагерном обмундировании я не хотел, а ничего другого достать не мог. В кармане лежали справка об освобождении, литер на проезд и 25 рублей, подмышкой — сверток с буханкой хлеба и пятью селедками, выданными «для питания во время следования к избранному месту жительства», — с этим надо было начинать новую жизнь.
В последние годы заключения я с волнением думал: о предстоявшей мне новой жизни. Сколько бы ни протестовало сознание, она всегда представлялась чудесной. Казалось, что не будет радостнее дня, чем тот, в который я выйду из лагеря. Думалось, что я буду не идти, а танцевать, что я опьянею от чувства свободы, когда, наконец, получу её. А освободившись, ничего этого я не ощутил.
Я вышел через проходные ворота, мимо последнего охранника на моем пути, не испытывая ни радости, ни подъема. С тяжелым чувством уходил я от лагеря и не раз оглядывался на длинную ограду из колючей проволоки, с вышками по углам, на ряды слепых, придавленных к земле словно тяжкой судьбой бараков. В них что-то большое оставалось от меня. Восемь лет назад вошел я в одну из таких оград юнцом, еще ничего не понимавшим в жизни. В лагере я узнал жизнь. Теперь, освободившись, я тоже был еще совсем молодым человеком, но разве я мог иметь то чувство силы, здоровья, уверенности в себе, что составляет молодость и окрыляет её? Разве не осталось это чувство за колючей оградой и разве не был на мне слишком тяжкий груз пережитого, увиденного и перечувствованного? Да и чему было радоваться, если я, один из миллионов, аду, наконец, вне проволоки, а за ней остаются мои друзья, знакомые, миллионы таких же, как я? Нет, причин для радости не было.
Со стесненным чувством сел в поезд. В вагоне ехала артель сезонников, с пилами, топорами, еще пассажиры — я видел их как сквозь прозрачную пелену, невидимо отделявшую меня от всех. За окном проплывали леса, озера, гранитные скалы — угрюмый и дикий, до мелочей знакомый северный пейзаж, — мне он казался мертвой декорацией, нарисованной на полотне. На станциях входили ей выходили люди — я смотрел на них, как на экспонаты музея восковых фигур. Разве они — настоящие люди? Вот по залитому солнцем перрону бегут две молоденькие девушки в светлых платьях, они нему-то весело хохочут. Я смотрю с недоумением: как они могут смеяться? Как все эти люди могут ходить, разговаривать, смеяться, как будто в мире ничего не происходит необычного, как будто рядом с ними) не стоит нечто, незабываемое, как кошмар? Неужели они ничего не знают, неужели не чувствуют за собой колючей отрады и человека с винтовкой? Я был как в оцепенении, во мне будто что-то застыло и чувствовать себя так, как окружающие, я не мог.
В Ленинграде пришлось провести ночь, в ожидании поезда, на который надо было пересаживаться. До утра я проходил по улицам Северной Пальмиры, залитой неотразимым в своей нежной прелести светом белой петербургской ночи.
Невским проспектом, не спеша, прошёл к Неве. Город спал; изредка встречался одинокий прохожий, шурша, проскальзывал автомобиль. На набережной я долго смотрел, как плывут серебряные воды широкой реки, такой же призрачной, как и сам величественный и царственно холодный город. Прорезал небо знакомый по открыткам шпиль Адмиралтейства, чернела громада Петропавловской крепости, темной дорогой перебрасывался на другой берег разводной мост. В неподвижном сне застыл град Петра, сам сон чудесный и таинственный, символ Империи… Спит город, — а, может, и нет его, может быть это только призрак, мираж лунный, возникший из колдовства смутной и непостижимой красы белой ночи? И я сам, околдованный этой красой, через день после выхода из преисподней, — тоже призрак? Может быть, всё это только снится мне, и сейчас раздастся грубый и хлесткий окрик: «Строиться!» — и рушится белое очарование, исчезнет мираж, а я проснусь на жестких нарах и побегу, как Сумасшедший, в строй, к человеку с ружьем?..
Рано утром на другой день я сел в поезд и поехал дальше, а к вечеру третьего дня прибыл ж месту своего нового жительства.
Первые шаги
Первым делом разыскал единственную в городе гостиницу: приближалась ночь… Дежурившая в каморке у входа девица посмотрела мою бумажку об освобождении и заявила, что не может пустить меня: они дают место только людям, командированным по делам службы. Перспектива провести ночь на улице мне не понравилась, да и вообще надо было устраиваться основательнее: надо узнавать, как принимает меня новая жизнь. Подумав, я пошёл в милицию.
Заспанный дежурный милиционер немного оживился, прочитав мой документ, повертел его так и этак, и с любопытством оглядывал незнакомого пришельца. Любопытство перешло в недоумение, когда я сказал, что мне негде переночевать.
— Что же вы хотите от меня? — спросил милиционер.
— Вероятно, вы помажете мне найти место для ночлега в первые дни, пока я не устроюсь сам, — немного смущенный своей дерзостью, ответил я. Как ни как, в какой-то степени я был «казенным человеком», — для большей основательности добавил: — Я не совсем по своей воле приехал к вам.