Теперь я дойду до сути.
Н.Я., она постепенно в Брауна влюбилась как в личность, он ее все время уговаривал, что тут не печатают Мандельштама, а Орлов ненавидит Мандельштама и поэтому все время придирался к тексту: зачем это, зачем то – и это длилось 15 лет. Браун сказал: «Зачем вы будете возиться с ними, когда в Нью-Йорке с удовольствием напечатают по вашим спискам». Она про себя подумала, что это гораздо лучше. Поэтому здесь надо всеми силами компрометировать советское издание. Поэтому она и писала эти свои жгучие прокламации, антисоветские. Она считала, что это очень поможет. А Саша Морозов, который очень скользкий человек по природе… Николай Иванович давал ему материалы для картотеки, которую тот составлял, а знал-то все Н.И., всю подноготную. А тот картотеку передавал Наде, а она отдавала Брауну, а он пересылал в Нью-Йорк. Глеб Струве написал Наде, появилась связь какая-то, что он хочет обеспечить Аню Каминскую, так называемую внучку Ахматовой, которую Ахматова страшно любила, бывает любовь старухи к девочке, которая вот-вот станет девушкой. Надька тотчас же написала, что ту не надо обеспечивать. Она дрянь, и ее мать дрянь, это поправило все дела. Так что Аня Каминская тут не получила ничего. Они с матерью до сих пор живут на ахматовское.
И.В. – Г.: Почему же Н.Я. ругала это издание Струве?
Э.Г. Уже можно было. Они уже ей абсолютно стали не нужны. Ее книгу перевели на все языки, она стала очень богатой, очень сильно разбогатела. Она очень была откровенна, она говорила: «А я сейчас хочу денег». Цинична была. «Я хочу денег, и я считаю, что нужно платить». Потом она стала бояться меня как держателя правды. Это уже было в 60-х годах, когда она прославилась. А Кларенс Браун ее соблазняет: что вы будете здесь канителиться, они будут разбирать каждое стихотворение и обсуждать, печатать его или не печатать. Там же есть Глеб Струве и Филиппов, они же вам издадут трехтомник, все собрание сочинений, только дайте ваши списки. И она начинает исподволь компрометировать себя. Так бы еще напечатали Осипа, но когда она ведет так себя демонстративно антисоветски, то они все больше и больше пугаются.
И.В. – Г.: То есть того, что Надежда Яковлевна общается с иностранцами?
Э.Г.: Нет, этого недостаточно, слишком примитивно, она уже выпускает самиздат. Так что печатать Мандельштама все эти просвещенные Твардовские боятся. А ее трогать опасно, потому что с Мандельштамом двусмысленное положение, потому что он погиб в сталинском лагере. Короче говоря, она препятствовала выходу этой книги. Харджиев посвятил текстологии Мандельштама пятнадцать лет, а она упрекала Н.И., что он медлит. Браун был гораздо интереснее без текстологии, и вообще, что это за текстология, какое-то буквоедство. И ей уже надо освободиться от Харджиева. И вот, пожалуйста, Харджиев редактирует ее список. Причем у них полное согласие. Она умела внушить, что они неразделимое: что Надежда Мандельштам, что Осип – это же она писала под его диктовку. И Николай Иванович стал иногда редактировать ее списки. И он решил, что записанные при жизни Осипа Надины списки будут называться автографами, – так Н.И. ей доверял.
И.В. – Г.: Если это ее рукой написано под его диктовку?
Э.Г.: Да, если машинистка печатает, то это одно и то же.
И.В. – Г.: Но Мандельштам потом брал и читал?
Э.Г.: Я сама писала под его диктовку. Он говорил: «Прочтите мне», а потом подписывал. А я однажды сделала ошибку, а он даже не заметил.
И.В. – Г.: Какую, грамматическую?
Э.Г.: Нет, текстовую. Неправильно услышала, а он не заметил. Но это уже другая история.
А вот, например, у нее написано: «вехи дальнего обоза». Николай Иванович говорит: «Нет, не “вехи обоза”, а “дальние вехи для обоза” – вот смысл: не могут быть “вехи обоза”. Вехи – это указатель дороги для обоза, а поэтическим языком это делается так: “вехи дальние обоза”». Как он посмел усомниться в ее списке, а потом, через много лет после ссоры, я видела ее рукой написанный текст харджиевский. Это так и печатается, потому что вехи обоза не могут быть, а в американском трехтомнике напечатано «вехи… обоза» – по ее списку. Второе, очень хорошее стихотворение О.Э. о Сталине, но такое покаянное:
Средь народного шума и спеха
На вокзалах и площадях
Дальше там написано:
В говорливые дебри вокзала
В ожиданье у мощной реки
Н.И.: исправляет: «на вокзалах и пристанях» – они ездили, и там везде портреты Сталина, и вот они садятся на пароход на пристани, там не может быть по-другому, и звук «площадь» – это же сливается одно с другим. Как, опять он ее исправил! Она начинает его ненавидеть, он начинает ей мешать – как, она уже не Бог! Но она ему поручила, и он делает так, как надо. Но в это время у нее появились апологеты, последователи, которые повторяют все, что она говорит. Третье, стихотворение Андрею Белому:
Он дирижировал кавказскими горами
И машучи вступал на тесных Альп тропы,
И озираючись, пугливыми шагами
Шел через разговор бесчисленной толпы.
У меня неразборчиво написан список. Н.И., мастер читать Мандельштама, читает:
Шел, чуя разговор бесчисленной толпы.
Вот ей бы только соглашаться и благодарить, но она уже не может уступить, она потеряет все. Харджиев, оказывается, ее поправляет. Нет, этого быть не может, и они уже ссорятся. А Брауну все равно: во-первых, он русский язык так хорошо не знает, поди разбери – «через – чуя»; во-вторых, она начинает уже всякое на Харджиева клепать.
И.В. – Г.: Кому?
Э.Г.: Мне, окружающим – всем, и Анне Андреевне тоже: «Он, мол, никогда ахматовской поэзии не любил, все Хлебников, Хлебников». А он был влюблен в ее стихи. Она поэт хороший, он ее признавал, но, конечно, она не Хлебников – нет, этого он не уступит, но зато он в нее влюблен. Но Наде надо было все испортить. Она объявляет, что он специально все задерживает, она требует скорей, а он, видите ли, такая архивная крыса, корпит над этим – а надо сдавать в печать! А там не берут, они уже испуганы Наденькой, она только и радуется этому. Потом оказывается, что есть очень много списков, все плохие. Все эти великие литературоведы никак не могут правильно прочитать.
И.В. – Г.: Списки, которые вышли от Н.Я. и потом распространились?
Э.Г.: От нее, а потом уже искаженные.
И.В. – Г.: То есть списки со списков?
Э.Г.: Главный источник – ее списки. А есть, что и по памяти писали. При этом был один эпизод, в котором она была, может, более права, чем я. Это было еще до «вех дальнего обоза». Я ей сказала: «Вот сейчас будет юбилей Петрарки в советской поэзии». У советских была такая манера: когда дело идет о мировом имени один раз в столетие, тогда уж они вытягивают своих лучших переводчиков и иллюстраторов. До этого, например, Фаворский сидел много лет в подвале, а на юбилей вдруг дают иллюстрировать книгу Фаворскому и т. д. Я говорю Н.Я.: «Вот вы покажите, как Мандельштам переводил Петрарку, они не знают, в каком году он умер и где, когда, – это другое поколение. Дайте Петрарку». – «Нет». Потом идет «Чапаев». Великолепное стихотворение:
От сырой простыни говорящая, —
Знать, нашелся на рыб звукопас —
Надвигалась картина звучащая
На меня, и на всех, и на вас.
И т. д. И конец там такой:
Измеряй меня, край, перекраивай, —
Чуден жар прикрепленной земли! —
Захлестнулась винтовка Чапаева —
Помоги, развяжи, раздели!
Это живая душа, понимаете?
Я говорю: «Дайте “Чапаева”, они услышат, что Мандельштам за поэт». – «Нет, надо Мандельштама давать целиком».
И.В. – Г. То есть надо давать его как лидера антисоветчины.
Э.Г.: Никогда не был. Он, конечно, замечал многое, чего нельзя принять. Но он ни за что не хотел отказаться от идей революции, потому что он был еврей, потому что он ненавидел мещанское общество и потому что он желал обновления и в науке, и в поэзии. Он никогда не хотел вернуться в царский режим. У меня в «Мемуарах» это есть, но я там ничего не объясняла. Он говорил: «Я там ничего не оставил», и это было совершенно искренне. В этом отношении он был, как все. Но не критиковать то, что он видел, он не мог.
И.В. – Г.: Это была интеллигентская невозможность жить в той ситуации?
Э.Г.: Нет, он был проницательнее и пронзительнее и критиковал очень хорошо, убедительно, остроумно, так что это была борьба за новое, за обновленное, и когда была революция, то было ощущение обновления, а то, что Ленин приехал в немецком запломбированном вагоне, ему тогда готовы были простить.
Затем Надя, будучи по существу безграмотной, считала – пусть будет плохим текст, когда-нибудь это станет на место. Для Осипа Эмильевича сказать, что поставили не то слово, – убить человека. В его стихи поставили не то слово! Но она считала, что главное – это сделать Мандельштаму имя, и она распространяла эти списки. В журналах стали появляться публикации и статьи о Мандельштаме: Эткинд, Нагибин, кто угодно – но тексты они путали. Хотя Эткинд, специалист по формальной критике, в поэзии тоже считался очень выдающимся, но зря.