Бой приближался, и многие пехотинцы стали осознавать, что на волю вырывается невероятная сила — «чудовище, сокрушающее весь мир», как охарактеризовал ее один из них. Полные предчувствий, тревоги, беспокойства, безмолвно и отстранено ожидали они крещения огнем. Неопределенность будущего и вызванный ею страх усиливали напряжение. Вступив в бой, солдаты испытывали разнообразные ощущения от удивления до шока, вызванного ощущением происходящих перемен. Первая встреча со смертью и разрушением на поле боя нашла отражение в письме Гарри Милерта к жене: «Мы живем такой странной жизнью, безвременной… беззаконной, ограниченной лишь самым необходимым, не имея ничего, кроме собственной жизни, что никто не способен даже подробно ее описать». Эрнст Клейст также лучше всего помнит сумятицу своего первого боя, называя его «ужасным», но при этом указывая, что «воссоздать истинную картину происходившего практически невозможно. Понимаешь только, что все несется вперед с невиданной скоростью… С чем это можно сравнить?.. Эта война — безумный ад… трагедия разрушения». «Теперь война вступила в свои права, — решил Клейст пару недель спустя. — Можно только действовать. Думать уже невозможно». Курту Ройберу война представлялась «хаосом, в котором действует все, кроме привычных законов», а Майнхарт фон Гуттенберг мрачно отмечал: «Война — это кровоизлияние». Также и Рудольф Хальбей видел в сражении лишь «хаос и крики… свист пуль… приказы, выстрелы… ручные гранаты». Даже у тех, кому удалось избежать этой безумной суматохи, набор впечатлений был нередко ограничен. «Уже на второй день я получил боевое крещение, — писал неизвестный солдат. — Должен сказать, впрочем, что я ничем себя не проявил. [Я] в основном просто бродил туда-сюда в пыли и оказался по уши в этом дерьме». Странная отчужденность охватила и Ганса-Фридриха Штэкера: он признался, что во время боя ощущал головокружение, «а кровь горячей волной струилась в сердце, заставляя рваться вперед». У многих события боя в воспоминаниях окутаны покровом ирреальности и происходят словно в полусне.
Другие, напротив, согласились бы с Харальдом Хенри в том, что война оказалась слишком реальной. Первая встреча с войной произвела на него «оглушительное впечатление… невероятных разрушений». Для Хенри война означала не радостное возбуждение, а лишь «слезы беспомощной ярости… отчаяния и боли». Если в душе Хенри боевое крещение породило только общее чувство опустошенности, то другие нередко более подробно вспоминали отвратительный лик войны. «С пылью, запахом сгоревшего пороха и бензина мы познакомились еще на учениях», — отмечал Зигфрид Кнаппе.
«Но теперь мы познакомились и с запахом смерти… Я узнал, что запах гниющей плоти, пыли, пороховой гари, дыма и бензина — это и есть запах боя…
Вид первого убитого солдата неожиданно поверг меня в шок… Слово «убитый» звучит бесстрастно до тех пор, пока перед тобой не окажется окровавленный, изувеченный, воняющий труп, некогда бывший полным жизни человеком.
Первые убитые, которых я увидел… лежали там, где их настигла смерть, неестественно вывернув конечности. Их рты и глаза были открыты… Для меня стало потрясением осознание того, что именно этого нам и следовало теперь ожидать каждый день».
Вид ужасных мертвецов, в открытых глазах которых застыла мольба, потрясал и других солдат. «Больше всего меня ошеломили первые убитые! — рассказывает о первых днях на фронте один из солдат. — Они лежат неподвижно и безмолвно в придорожной могиле, словно груда коровьих туш… Мы знали, что теперь мы испытываем внутреннее перерождение, что из новобранцев мы превращаемся в настоящих мужчин». Но какой ценой? «Что делает с людьми война?! — задавался мучительным вопросом тот же солдат в письме к родителям несколько дней спустя. — Мне пришлось полностью внутренне перестроиться… и, скажу я вам, это преображение далось мне очень нелегко. Я все еще с ужасом и смятением вспоминаю, как напугали меня первые погибшие и как я стоял, потрясенный, у первых могил павших товарищей. Сегодня, после пяти недель боев… я могу смотреть на самые страшные раны или увечья, даже глазом не моргнув… Несомненная истина состоит в том, что война убивает всякие чувства». Другой солдат после первой встречи со смертью признавался: «Мы все были так оглушены, что были полностью безразличны ко всему. Человек живет своими привычками и привыкает ко всему», — утверждал он. Как ни грубо это звучит, но, пожалуй, это отношение разделяли и другие солдаты. «Страшно изуродованные тела русских солдат лежали рядом с их разбитыми танками, — писал в своем дневнике Фридрих Трупе. — Сначала эта картина вывела меня из равновесия и заставила отвернуться, но постепенно глаза и чувства привыкли к этому ужасу». С ним соглашается и Ги Сайер: «Я отчетливо помню первые смерти, с которыми пришлось столкнуться на войне. Тысячи и тысячи убитых позднее видятся мне расплывчатыми безликими фигурами — огромный и все нарастающий кошмар».
И в самом деле кошмар, но нередко его странным образом сглаживало онемение, следовавшее за шоком первого сражения. После лихорадочных боевых действий Зигфрид Кнаппе чувствовал себя «словно в оцепенении от усталости, от возбуждения и от внезапной тишины, сменившей оглушительный грохот боя». Поскольку каждый бой состоит из запутанных и бессвязных событий, солдатам нередко приходилось сталкиваться с множеством образов и ощущений, многие из которых казались совершенно или почти бессмысленными. «Лично я не запомнил ничего, — признавал после боя Сайер, — кроме хаотичных вспышек света и оглушительного шума, накладывавшихся на ощущение полной дезориентации до такой степени, что я уже не мог сообразить, где восток, а где запад, где верх, а где низ». В результате этой неразберихи солдаты на передовой нередко стремились отключиться от внешнего мира, сосредоточиваясь лишь на том, что необходимо для выживания. Как утверждает Сайер, часто оказывалось непросто «даже попытаться вспомнить моменты, в которых нет места расчету, предусмотрительности или пониманию, когда под стальной каской не оказывается ничего, кроме удивительно пустой головы и пары глаз, в которых мысли не больше, чем в глазах животного, столкнувшегося со смертельной опасностью». Далее он заключает: «Удивительно, насколько каска мешает думать».
Также и Гарри Милерт считал одной из худших особенностей передовой «жестокое безразличие, в пучину которого нас так легко втягивает непосредственное столкновение с войной». Милерт утверждал, что он чувствовал «полную отстраненность от всех личных проблем. Заботы были обезличены: обустройство позиций, боеприпасы, снаряжение, боевая техника, оружие, общие технические вопросы войны… То, что время от времени кто-то из товарищей падал раненым или убитым, стало такой же повседневностью, какой когда-то были многие вещи дома». Ни хорошая и ни плохая, смерть стала всего лишь одной из превратностей фронтовой жизни. «Во время войны приходится пройти через многое, но ты закаляешься и становишься невосприимчив ко всему, — признавался Вильгельм Прюллер. — Но фронт есть фронт… Это не место для проявления слабости». Ужасное, невообразимое входило в повседневную жизнь, к которой простому солдату приходилось приспосабливаться, как к домашней жизни.
Несмотря на изображаемые в кино и литературе огромные массы людей, противостоящих друг другу, на самом деле поле боя нередко оказывается на удивление безжизненным, пустым и безлюдным. «Мое поле зрения охватывает всего метров сто, — отмечал один из солдат. — И в нем всего человек сто». С ним соглашался ефрейтор Ф. Б.: «Мы, простые солдаты, видим лишь небольшой участок фронта и не знаем общего замысла». Столь ограниченный кругозор лишь усиливал чувство недоумения и покинутости, охватывавшее многих солдат. «Здесь во мне снова растет старое чувство, знакомое каждому солдату, — пишет Гарри Милерт. — Полное одиночество человека, оказавшегося на переднем крае». Вспоминая об ожесточенных боях в Сталинграде в феврале 1943 года, Милерт говорит: «Они отбиваются саперными лопатками и прикладами винтовок. Когда солдат остается без патронов — он одинок. Патроны… придают ему уверенности и ощущение безопасности. Они же сверхъестественным образом успокаивают его сердце. Это похоже на схватку между дикими зверями». После тяжелого боя Ги Сайер также чувствовал себя одиноким: «Мне было тошно от всего этого. В животе все бурлило. Было холодно. Я искал Хальса или еще кого-нибудь из друзей, но не видел ни одного знакомого лица… Их отсутствие подавляло меня. Я был одинок… и пытался найти хоть какой-нибудь повод для надежды и радости».
Когда его часть была потрепана серией страшных ночных атак русских, опасаясь близкой смерти, Леопольд фон Тадден-Триглафф написал печальное письмо, последнее, в котором говорил о «чувстве утраты, одиночества и потерянности». Эта печаль оказалась пророческой: на следующий день он погиб. Похожим образом в апреле 1943 года размышлял и Фридрих-Андреас фон Кох, которому было суждено погибнуть через несколько месяцев: «Бои и сражения не представляют для меня ничего особенного. Они грубы и обезличены». Майнхарт фон Гуттенберг также говорил о предчувствии беды, отмечая после боя: «Не могу собраться с мыслями. Вокруг все так пустынно, и мне кажется, что и сам я становлюсь все более одиноким и внутренне опустошенным». Такое одиночество не было чем-то из ряда вон выходящим, и Эрнсту Кляйсту казалось, что он знает почему. «Меня часто охватывает беспокойство, — размышляет он. — Это не страх перед боем или смертью. Но события обретают такой гигантский масштаб, что мне кажется, будто я ничтожнее самого ничтожного». С выводом Кляйста соглашается Гарри Милерт: «Ничего личного больше не происходит».