— Почему так далеко падали плотики?
— Мы сбрасывали вам контейнеры с плотами. Они по полтораста килограммов каждый. Если бы мы вмазали одной такой штукой по плотику, то положили бы всех. Поэтому кидали их так, чтобы вас нанесло на них ветром и течением.
— Почему же они не раскрывались?
— Они и не должны были раскрываться. Ведь это КАСы — контейнеры, и предназначены они для спасения летчиков. Летчик подплывает к контейнеру в надувной лодке и дергает за пусковой линь с усилием в 16 килограммов. Тогда плот освобождается и автоматически надувается. Но проделать это в ледяной воде и в вашем положении было немыслимо. Мы же сбрасывали то, что имели. И для моральной поддержки старались держаться как можно ниже, пролетали над самым плотом. Правда, мешал норвежский «Ориоя», он искал точку фотосъемки и все время резал нам курс. Конечно, не специально, но маневр нам сковывал…
Ушли мы в базу лишь тогда, когда увидели, что подняли всех.
— Спасибо, орлы! Мы вас слышали даже тогда, когда уже были в каютах…
* * *
Точно так же благодарила подводники и рыбаков, когда те вернулись в Мурманск. Рыбаки и летчики сработали тут, как две руки. Разве скажешь, чья заслуга больше — десницы или шуйцы?
На сороковой день после гибели командира душа его, по древним поверьям, должна была отделиться от тела и вознестись из капсулы спасательной камеры сквозь полуторакилометровую толщу заполярного моря. Благо люк камеры был распахнут… В этот день я переступил порог командирского дома, где собралась его родня на сороковины. То было на окраине Киева — в старой Дарнице, утопавшей в майском половодье сирени и цветущих каштанов.
На телевизоре, этом алтаре современного очага, стоял в окружении двух махровых маков и ландышей портрет капитана 1 ранга Ванина, переснятый и увеличенный с карточки из личного дела. Рядом поблескивала рюмка с водкой, накрытая по обычаю ржаным ломтиком.
За составленными столами тихо поминали командира погибшей подлодки, впрочем, не командира — Евгения Алексеева сына, Женьку, Женечку…
— Мачеху мамочкой называл.
— Дома о службе не говорил. Спросишь, бывало: «Ну как вы там?» — «Ничего. Плаваем помаленьку…»
— Улыбчивый был. С людьми ладил. Матросов не обижал. «Я им, — говорил, — командир только на корабле. А на берегу — мы все из одного теста».
— Дочь в институт не пристраивал. Я сам поступал и ты сама поступай. Да самой, видишь, силенок не хватило. Пошла машинисткой работать…
* * *
Дарницкий военком, подбросивший меня на машине, терзался за столом, решая неразрешимую задачу. Министр обороны написал сочувственное письмо отцу Ванина, но кадровики не удосужились выяснить, что тот давно уже умер. Не выполнить приказ министра военком не мог, но и вручать такое послание вдове значило оскорбить ее горе.
Если верно, что все счастливые семьи счастливы одинаково, то семья отставного мичмана, электрика одного из дарницких заводов Алексея Ванина — исключение из правила. Все четверо из этой семьи честно выстрадали свое, ни на чье не похожее и недолгое счастье. Первая жена Ванина умерла, когда Жене и Вите, братьям-погодкам, было одному — семь, другому — шесть. Отец долго не женился, боясь привести сыновьям недобрую мачеху. Вели небольшое свое хозяйство по-флотски, без женщин, втроем. Братья поочередно «несли вахту на камбузе», встречали отца с ночных смен, сами обстирывали себя, сами учились, готовясь только в моряки.
Любовь Лазаревна Белецкая переступила порог их дома, когда Евгений и Виктор переживали сложную пору юношества и приняли перемену в их устоявшейся самостоятельной жизни весьма настороженно. Никто, кроме самих ребят, не знает, сколько труда и души вложила эта женщина в их суровое бытие, прежде чем младший из братьев, 14-летний Виктор, назвал ее мамой. Евгений присматривался еще год, потом сдался и он. Младший тут же обежал всех соседей с радостной вестью: «Женька назвал ее мамой! У нас будет семья!»
Да, она сумела стать для них матерью, сумела не только образить не бог весть как ухоженных парнишек, сумела согреть их души, не оттолкнуть строгим словом, разделить их общую веру в море, мечту о кораблях, о дальних плаваниях. А ведь самой ей небо открывалось отнюдь не в алмазах. Девчонкой была угнана на работы в фашистскую Германию. Хлебнула не один фунт лиха…
Школьный товарищ Евгения Ванина Петр Таран рассказывал:
— Был он невысокого роста, и это, конечно, его мучило. В восьмом классе записался в секцию бокса и… стал учиться танцам. Мне объяснил это так: «Если я не станцую вальс на выпускном вечере, значит, я не стану офицером».
Офицером он стал. Не мог не стать с таким характером, как у него. У отца было знакомство в Севастопольском училище, а Женя пошел в самое трудное — Ленинградское имени Фрунзе. Видимо, на экзаменах все же срезался, так как второй раз поступал уже из армии. И поступил. В то самое-самое, в бывший Морской корпус. А Витька пошел в Севастопольское. Приезжал — взахлеб рассказывал о Средиземном море. Женя больше молчал. А потом оба брата попали служить вместе на Север, на атомный подплав. Вот с той поры все рассказы и прекратились. Виктора судьба забросила военно-морским советником в Индию. Он и сейчас там. Даже вот на похороны не отпустили. Как он там переживает, страшно подумать. Они же были, как близнецы, неразлучны.
* * *
Я вспомнил заполярный городок, скалы с необметенным ветрами снегом… Береговая казарма, где жил экипаж «Комсомольца». У тумбочки дневального — ведро с гвоздиками. Каюты и кубрики, которые враз стали музеями. Портреты их недавних обитателей, перевязанные по углам черными лентами. Таблички, выписанные черной тушью: «Погиб в море», «Погиб…» «Погиб…». И вдруг, как живое эхо, пометки погибшего старпома на «Доске контроля»: «16.02. Санация зубов всего экипажа. Передача актов. Проверка…»
В каюте Ванина царил посмертный порядок. Две гвоздички у портрета. Скорбный взгляд Ленина с репродукции. Противогаз с отнюдь не музейной, фанерной бирочкой: «Кап. 1 р. Е. Ванин». На стене выписка из книги Леонида Соболева: «Командир — душа и воля корабля, его мужество и спасение, его честь и совесть». То было его кредо.
Мичман В. Кадаицев:
— Командира я знаю с 1973 года. С ним вместе начинал службу. Он тогда был лейтенантом, «штурманенком» — командиром электронавигационной группы. Вместе с ним обучались в учебном центре, принимали корабль от промышленности, вместе осваивали. В общем, весь его путь до командирского мостика прошел на моих глазах… Грамотный, думающий и очень человечный, И то, что в экипаже была атмосфера не солдафонская, а семейная, — это от него шло. Ну, были конфликты, не без этого. Экипаж — живой организм. Он мог бы по уставу рубануть — «молчать», и все. Но он всегда вникал в суть проблемы, шел на разумные уступки, умел сохранять среди людей дружелюбие. И мы старалась его не подводить, И уж если что — выкладывались до конца…
* * *
Любовь Лазаревна, ширококостная статная женщина, правила печальным торжеством мужественно, с величавой скорбью. Когда кто-то из подвыпивших гостей, забывшись, развеселился, она осадила его тихо и властно. Каждый шаг ее, каждый жест и каждое слово были проникнуты таким достоинством, каким отмечены в горе лишь сильные души.
И вот что открылось мне еще на тех дарницких сороковинах. Там, в Норвежском море, в горящих отсеках гибнущего корабля, за спиной командира незримо стояла эта женщина, вселяя в своего сына твердость, хладнокровие, мужество.
Севастополь. Улица Зои Космодемьянской. Невысокий дом окнами в сад.
Она кладет передо мной выпускной снимок его класса: в овальчиках девчонки с челками, мальчишки при галстуках… А рядом, будто нарочно кто подложил, — сводное фото моряков, погибших в Норвежском море. Сквозь слезы, стоящие в глазах, она безошибочно находит сына:
— Вот он, Саша… И вот тут… И это он…
Ворох снимков, стопа альбомов… Есть ли еще более жестокое занятие, чем рассматривать детские фотографии вместе с матерью погибшего сына?! И не закрыть альбом, и не уйти, и уже ее забыть ни этого серьезного мальчугана с добрыми внимательными глазами, ни глаз его матери — Лидии Григорьевны Шостак. Волею случая я оказался причастен к судьбе ее сына. Летом 1987 года я был на его выпуске в Севастопольском высшем военно-морском инженерном училище…
Тот июльский день начинался от рассветно-розоватых колонн Графской пристани. Рейсовый катер, уходивший в Голландию (в бухту, где возвышалось самое длинное в стране по фасаду здание училища), походил на оранжерею пышных цветов и замысловатых женских укладок. То был особый праздник в Севастополе — День Производства. В этот день по мановению судьбы и приказу Министра обороны пять золотистых годичных «галок» на рукавах курсантских форменок превращались в золото офицерских погон. Лицезреть это торжественное таинство собирались сотни счастливых и горделивых мам, пап, братьев, сестер, невест и юных жен… Где-то в этой нарядной толпе, запрудившей салоны и палубы «морского трамвая», была и Лидия Григорьевна в своем лучшем, с серебристыми орхидеями, платье. Кому тогда могло померещиться, что в нем же, не пройдет и трех лет, она будет хоронить Сашу?! И цветы, георгины, нарезанные в собственном садике, их потом — с той же самой клумбы — придется везти сюда снова, на Северную, только не в училище, а на Братское кладбище…