В 1969-м после летнего пребывания в Лугано и Адельбодене осенью он начинает писать «Прозрачные вещи».
В шестидесятые годы Набоков имеет возможность, подобно другим эмигрантам, ездить в Россию, как это делала ежегодно его сестра. В первый раз Елена едет в Ленинград на две недели в 1969-м, привозит фотографии Выры и Рождествена. Писатель слушает ее рассказы, но сам не едет. Он посылает туда героя своего романа «Погляди на арлекинов» – Вадим Вадимыча. Восьмой роман Набокова на английском языке станет последним, как последним русским тоже был восьмой – «Дар».
Работая над «Арлекинами», Набоков подробно расспрашивает Елену, а перед ее поездкой летом 1973 года в Россию дает сестре длинный список необходимых ему деталей: его интересуют все подробности нового русского быта, вплоть до запахов.
В интервью немцу Циммеру (Zimmer) на вопрос, приедет ли он когда-нибудь в Германию, в которой прожил два десятилетия перед войной, Набоков ответил: «Нет, я никогда не вернусь туда, как я никогда не вернусь в Россию. <…> Пока я живу, значит, могут еще жить и те мерзавцы, которые мучили и убивали беспомощных и невинных. Откуда мне знать, что прячется в прошлом моего ровесника – добродушного незнакомца, которому мне случится пожать руку?»
14 февраля 1974-го, едва узнав о высылке Солженицына, Набоков сразу пишет ему письмо, приветствуя автора «Архипелага» на свободе, благодарит за его послание Шведской академии и предлагает встретиться.
Первый советский писатель, посетивший его в Монтрё в сентябре 1974-го, – это эмигрировавший лауреат Сталинской премии Виктор Некрасов. Через месяц в «Монтрё-Палас» заезжает к Набоковым Владимир Максимов, издатель парижского «Континента». Между этими двумя визитами должна была состояться встреча с Солженицыным. Встречи не произошло.
Вот как комментирует эту невстречу Солженицын в своих «Очерках изгнания»: «Когда я приехал в Швейцарию – он написал мне дружественно. И в этом письме было искренне: “Как хорошо, что дети ваши будут ходить в свободную школу”. Но, по свежести боли, покоробило меня. Я ответил, тоже искренне: “Какая же это радость, если большинство оставшихся ходят в несвободную?” Вот так, наверное, шел и диалог между нами, если бы мы встретились в Монтрё».
В семидесятые стареющий Набоков по-прежнему каждое лето охотится за бабочками: в 1970-м в Саас-Фее, в 1971-м в Анзерсюр-Сьон (Anze`re-sur-Sion) и в Гштааде (Gstaad), в 1972-м в Ленцерхайде (Lenzerheide) и снова в Гштааде, в 1974-м он едет в Церматт, в 1975-м – в Давосе.
В интервью Домергу Набоков говорит о своих летних путешествиях: «Я обожаю горы <…> Я люблю гостить где-нибудь на тысячеметровой высоте и каждый день подниматься минимум до двух тысяч метров, чтобы ловить там альпийских бабочек. Нет ничего более восхитительного, чем выйти ранним утром с сачком, подняться по канатной дороге в безоблачное небо, наблюдая за тем, как подо мной, сбоку, поднимается тень воздушного стула с моим сидячим силуэтом и тенью сачка в руке, – она стелется по склону, колеблется под ольховыми деревьями, стройная, гибкая, помолодевшая, преображенная эффектом проекции, грациозно скользит в этом почти мифологическом вознесении. Возвращение не столь красиво, так как солнце переместилось, – я вижу карликовую тень, два толстых колена, всё изменилось. Изменилась перспектива сачка, и я больше не смотрю на него».
После падения в горах Энгадина около Давоса он начинает болеть. Осенью он попадает в больницу в Монтрё, потом в Лозанну, в клинику «Моншуази» (“Clinique de Montchoisi”), где ему делают операцию, вырезают опухоль простаты.
Набоков начинает свой последний роман «Оригинал Лауры» (“The Original of Laura”), который так и останется незаконченным. Он пишет, мучаясь болями и бессонницей, от которой страдает последние годы. Начинается борьба со временем. Писатель чувствует приближение смерти и, пытаясь опередить ее, пишет. Ему кажется, что Лаура – лучшее из всего им сделанного. Он должен довести начатое до конца.
В одном из последних интервью он говорит о романе, уже написанном в голове и ждущем карточек: «Я, должно быть, прошелся по нему раз пятьдесят и в своей ежедневной горячке читал его небольшой и сонливой аудитории в садовой ограде. Аудиторию составляли павлины, голуби, мои давно умершие родители, два кипариса и несколько молодых медсестер, склонявшихся надо мной, а также семейный врач, такой старенький, что стал почти невидимым. Вероятно, из-за моих запинок и приступов кашля моя бедная Лаура имела меньший успех, чем, надеюсь, возымеет у мудрых критиков, когда будет должным образом издана».
Последний год наполнен болезнями, Набоков всё время в больницах – то в «Моншуази», то в Кантональном госпитале в Лозанне. В короткие перерывы он возвращается в Монтрё, заполняет карточки своей Лаурой и читает присланную славистом Проффером из Ардиса «Школу для дураков» Саши Соколова. Писатель называет этот роман лучшей русской книгой, написанной в последнее время.
В сентябре 1976-го на несколько недель его отправляют в частную клинику «Валь-Мон» в Глионе. Набоков знает, что здесь умирал Рильке – с видом на озеро внизу и Савойские Альпы напротив.
Ему становится всё хуже – лихорадка, температура, бессонница. Впервые за вечерним русским скрэбблом он проигрывает в свою любимую игру сестре Елене – больше 200 очков.
В начале июня резко поднимается температура. Его отвозят в Кантональный госпиталь в Лозанну. Там он умирает 2 июля 1977 года.
Могила В. Набокова7 июля в Веве происходит кремация. Присутствуют несколько человек – сын, жена, сестра, двоюродные братья Николай и Сергей, немецкий издатель Ровольт. На следующий день вдвоем, жена и сын, Вера и Дмитрий, приходят с урной на кладбище под замком Шатлар в Кларане. Это кладбище он присмотрел себе заранее. Здесь была похоронена его двоюродная бабка, Прасковья-Александрия Набокова, урожденная Толстая.
Вера живет сначала в их комнатах в отеле, работает над изданием его текстов, переводит «Бледное пламя» на русский. Потом, с приходом старости, переезжает к сыну. Она умирает 7 апреля 1991 года. Ее прах помещен в урну мужа.
Кладбище это расположено по дороге в Кларан – под горой с виноградниками и замком.
4323 экземпляра альпийских бабочек из его коллекции переданы в Зоологический музей в Лозанне и выставлены в «набоковском уголке».
В двух шагах от Монтрё уютно устроился на скале в озере Шильонский замок, прославленный Байроном и Гюго, средневековая крепость, одна из самых известных в мире достопримечательностей Швейцарии. Редкий русский путешественник не заглядывал сюда подивиться с башен на красоты альпийской природы и ужаснуться в знаменитом подземелье жестокости природы человеческой – в крепостной тюрьме томился в XVI веке на цепи женевский патриот Бонивар, прототип байроновского узника. И по сей день бережно сохраняется в замке-музее то самое кольцо в каменном столбе и выцарапанное английским поэтом имя на стене.
На испещренных туристами стенах подземелья можно встретить и кириллицу. Расписался некогда на колонне рядом с Байроном и его переводчик Жуковский. Гоголь в письме 12 ноября 1836-го сообщает, что «нацарапал даже свое имя русскими буквами в Шильонском подземелье, не посмел подписать его под двумя славными именами творца и переводчика “Шильонского узника”; впрочем, даже не было и места. Под ними расписался какой-то Бурнашев, – внизу последней колонны, которая в тени; когда-нибудь русский путешественник разберет мое птичье имя, если не сядет на него англичанин».
23 апреля 1857 года был здесь Толстой, но автографа не оставил, а в дневнике ограничился скупой записью: «Ездил в Шильон». Зато часто посещает Толстой ресторан гостиницы «Байрон» (“Byron”), расположенной между Шильоном и Вильневом. 23 июня, например, он записывает: «Поехали на лодке в Шильон. Чай пить в Hôtel Byron. Хорошо, но неполно без женщин». А вот запись от 27 июня: «Ездил в Villeneuve и Hôtel Byron. Красавица с веснушками. Женщину хочу – ужасно. Хорошую».
Шильонский замок
Заметим, кстати, что даже в XIX веке Шильонский замок по совместительству с туристической достопримечательностью по-прежнему служит еще и тюрьмой, только заключенных содержали в верхних этажах, а подземелье показывали туристам. Художник Лев Жемчужников, брат создателя Козьмы Пруткова, в своих воспоминаниях описывает, как с женой он в том же 1857 году зашел, осмотрев музей, на службу в тюремную церковь Шильона: «Мы пошли в церковь, находившуюся внутри замка; час был обедни, и заключенные сидели чинно на скамейках в несколько рядов; проход к престолу разделял скамьи на две половины. Когда мы вошли, поп говорил проповедь; мы тихо заняли места с края задней скамейки левой стороны. Швейцар с булавой величественно пропустил нас. Я занялся рассматриванием заключенных, но не мог этого сделать, так как поп привлек наше внимание. Я ничего подобного не видел. Это было воплощение лицемерия, лжи, бездарности, фиглярства. Он то кричал на всю церковь, поднимаясь на носки, протягивая руки кверху и тараща глаза; то вдруг делал серьезное лицо, хмурил брови, сжимался и приседал, говоря шепотом. Ни я, ни Ольга не могли сдерживать своего невольного смеха, закрывая лицо платками; на нас строго смотрел швейцар; подходил к нам, постукивая булавою, но смех наш не унимался, а от сдержанности превращался в нервный хохот, и мы ушли, едва не выведенные из церкви. Господи, что может эта обезьяна внушить хорошего несчастным заключенным или закоренелому преступнику?»
Поэт Семен Надсон, приехавший в Швейцарию лечиться от туберкулеза, так описывает свои впечатления от посещения Шильона в мае 1885 года в письме А.Н. Плещееву из Монтрё: «Последний мне не понравился, в особенности после Туринского средневекового замка: ни само здание, ни его местоположение не представляют ничего интересного; или, может быть, я уж очень избалован хорошими видами. Зато Монтрё – прелесть, и Женевское озеро гораздо более по душе мне, чем необъятный простор пугающего Средиземного моря».