Тем временем мою Гейл ожидало томительное бдение – из операционной я должен был появиться почти через 24 часа. С самого начала операции ей звонили и писали проникнутые заботой и состраданием эсэмэски самые разные люди. Впрочем, все они знали, что в этой ситуации самым лучшим признаком будет отсутствие каких-либо новостей, и чем дольше продлится операция, тем больше у меня будет шансов на жизнь.
Час следовал за часом. Через пять часов Гейл вышла прогуляться и столкнулась с Майком, который тоже вышел размяться. Он сказал, что операция на желудке прошла нормально. Теперь нужно было меня повернуть и начать вскрытие грудной клетки. По крайней мере, уже было ясно, что операцию не прекратят раньше времени.
Прошло еще пять часов. Майк появился снова и сказал Гейл, что, хотя операция была очень сложной, завершилась она полным успехом. Она вбежала, чтобы меня увидеть. Я был, как она потом рассказывала, скорее мертв, чем жив. И все-таки она разослала всем моим друзьям мейлы со словами, что Майк совершил чудо.
Операция и в самом деле была тяжелой, так что меня оставили под воздействием наркоза, и всю ночь дыхание обеспечивалось специальным аппаратом. Гейл была потрясена тем, как бдительно и заботливо ко мне относился персонал в реанимации. Примерно в шесть они решили осторожно меня разбудить. Я вернулся к жизни совсем не так, как это было в Нью-Йорке.
В тот раз я проснулся на ярком свету, направленном мне прямо в лицо. Я помню, мне показалось, что я загораю на солнце. На этот раз я ощущал себя на дне сумрачного моря, а свет был где-то далеко вверху, приглушенный, мерцающий, едва пробивающийся сквозь волнующуюся поверхность.
Постепенно свет приблизился, и я услышал какие-то звуки. Чей-то голос произнес: «Дело сделано. Операция прошла успешно». В ту же секунду я обрел покой.
Затем я ощутил у себя во рту вентиляционную трубку, толстую и какую-то корявую. Начался кашель, я почувствовал спазмы и ужасную боль в горле – в том месте, где шланг соприкасался со свежей раной. Чем больше я кашлял, тем злее была боль, пока не стала просто невыносимой, буквально неописуемой.
У меня подскочил пульс, боль, страх и удушье объединились и повергли меня в полный мрак. Я знал, что это было самое суровое испытание в жизни, которое не каждый способен преодолеть.
Правда, я уже не чувствовал себя одиноким. Моя боль каким-то странным образом связывалась со страданиями других людей в этом мире. В этот переломный момент я ощущал не одиночество, а чье-то сопереживание, некое мистическое осознание силы человеческого духа.
Я собрал все свои силы, чтобы обуздать боль. Попробовал медитировать, но это не помогло ни на грош. Попытался молиться, но не знал, за что зацепиться, чтобы начать. Боль и страх набирали силу. И тут я подумал о Гейл. Если она смогла выдержать мои муки в течение целых суток, то я просто обязан их вытерпеть.
И этого оказалось достаточно. У меня хватило сил продержаться, пока они не вытащили трубку из моего горла. Страшный момент оказался позади. Я смог его преодолеть. Пока.
Будто сквозь водную толщу я увидел, что ко мне подошла Гейл. Я не мог говорить, со всех сторон торчали трубки, и смотрелся я, наверное, отвратительно. Она выглядела озабоченной, усталой, было видно, как она нервничает, но при этом она просто лучилась надеждой и любовью. Она все повторяла: «Ты победил!»
А потом, чтобы ее успокоить, я поднял палец, имея в виду призыв к тишине. Гейл увидела мой жест и поняла его как какую-то просьбу. «Ему что-то нужно, но что?» Вокруг меня сгрудились медсестры, гадая, чего я от них потребовал. В разочаровании я снова расслабился, погрузившись в мысли, почему никто меня не понимает. Впрочем, эта маленькая сценка, столь характерная для нашей семейной жизни, доставила мне удовольствие.
Ко мне постепенно возвращалось зрение, и я смог как-то рассмотреть пространство, в которое меня поместили. Везде было множество медицинских приборов, трубок и медсестер. Двенадцать коек и центральная зона управления и контроля. Оглядываясь вокруг, я отметил контраст между ярким освещением реанимационной зоны и тем мраком, который окружал меня. Рядом со мной лежали не только люди, уверенно движущиеся к выздоровлению после тяжелых операций, но и те, которых болезнь не хотела отпускать, кому приходилось отчаянно бороться за жизнь, кто оставался на плаву только благодаря медицине и внимательнейшему уходу.
У одного мужчины была серьезная пневмония. Он лежал, не имея возможности ни говорить, ни двигаться, пребывая в некоем «лимбе» сугубо индивидуального страдания. Другой перенес тяжелый инсульт, он непрерывно стонал, как днем, так и ночью. Одного из пациентов так скрутила физическая и душевная боль, что он однозначно показал всем, что желает умереть. Его друг сидел рядом и молился.
Я никогда раньше так близко не сталкивался с болью, смертью и тяжкими страданиями. Этот мир очень повлиял на Гейл. Она почувствовала, что всякая жизнь висит на волоске, что тропинка, по которой мы шагаем в кажущейся безопасности, всего лишь иллюзия. Естественно, эта обстановка как-то влияла и на медицинский персонал, особенно на молодежь. Оказавшись бок о бок со смертью, они должны были наладить с ней какие-то личные отношения. Они нуждались в разговорах на эту тему – о том, что же это значит, и о том, что они могут и должны делать.
Я видел здесь и моменты надежды, и моменты тайны. На второй день моего пребывания в реанимации одного из пациентов навестили сестра и жена. Они сели рядом с ним – одна пожилая и седовласая, а другая бойкая, средних лет – и начали петь. Это было не тихое интимное пение, они пели громко и открыто. Безо всякого предупреждения по комнате разлились завораживающие куплеты «Дэнни Бой». И тут случилось нечто примечательное. Все в комнате прекратили свои дела, повернулись к поющим и замерли, будто подвешенные в паутине жизни между реальностью и чем-то явно нематериальным. Так все и сидели, пока голоса не стихли через пять или шесть песен. Будто бы время остановилось, потому что было уже не нужно.
Бывали, конечно же, и фарсовые моменты. Вдруг у меня перестала выделяться моча. С каждым часом становилось все хуже и хуже. Сначала врачи думали, что это просто потому, что я мало пью. Правда, со временем они докопались до настоящего объяснения, о котором я уже давно подозревал. Дело в том, что засорился мой катетер и его просто нужно было заменить. Меня эта перспектива несколько пугала, поскольку я думал, что будет больно.
Вокруг задернули занавески, и около моей койки собралась небольшая толпа любопытствующих медиков. Мне показалось, что моя личная неприятность представляет для них некое захватывающее зрелище. Заправлял всем один хирург, и он быстро вынул старый катетер, что оказалось совсем не больно.
Я с дрожью ждал, что будет дальше, но тут он достал большое белое полотнище шириной около метра с дыркой посередке сантиметра в три и накрыл меня им с ног до головы. Кажется, я еще никогда не чувствовал себя столь бесстыдно обнаженным. Сестра взяла инструмент, похожий на штангенциркуль, и измерила то, что торчало через эту дырку. А потом наступил анекдотический момент, когда она сказала: «Думаю, нужно взять трубку потоньше. Он не очень большой, правда?»
Как я понимаю, она говорила о ширине мочевыводящего канала и ни о чем другом, но я тем не менее чувствовал себя весьма неловко. Толпу попросили разойтись, и мы остались вдвоем с хирургом. Он вколол местную анестезию, что было совсем не больно, и после этого ввел новый катетер, нисколько меня не потревожив. Это был не первый случай, когда мои страхи оказались беспочвенны.
Большую часть времени я лежал, окуклившись в собственном мирке, не имея возможности много говорить, но слыша все, что происходило вокруг. Я понял: все медсестры (да и врачи тоже) убеждены, что, закрыв глаза, пациент гарантированно отключается. Когда у вас глаза закрыты, о вас будут говорить так, будто вас здесь нет. Это, конечно, можно понять, но все-таки это досаждало. Зато удовлетворяло любопытство – я лежал там час за часом, не спя и не бодрствуя, но слыша все, что говорилось вокруг. В первое же утро один из врачей рассказывал ассистентам о моей операции. Он смачно описывал все неаппетитные подробности, совершенно игнорируя то, что я мог слышать каждое его слово. В мгновение ока мой статус был изменен с положения субъекта на положение объекта.
Раз за разом я отмечал, что слова, сказанные мне в лицо, прямо противоречили тому, что я услышу всего несколько секунд спустя, когда все будут думать, что я сплю. Скажем, санитар сообщает, что я могу просить столько обезболивающего, сколько пожелаю. Но вот я закрываю глаза, и он, обращаясь к напарнику, говорит: «У этого пациента психоз насчет боли, и чем больше давать ему обезболивающего, тем больше он будет требовать».
Конечно же, он был прав. Боль – моя давняя проблема. Слабые боли я чувствую постоянно, а острые – довольно часто, и я ненавижу эти ощущения. Я знаю, что такое власть боли, лишающая тебя силы, знаю, как трудно ей противостоять, насколько она выматывает.