Какой-то комитет или президиум, не знаю как назвать, поднялся на эстраду, украшенную красным кумачом, красными флагами и гербами Швейцарии, какой-то бородатый субъект сказал несколько громких, подходящих к данному случаю слов, и Бакунин, тяжело ступая, взошел на трибуну и простоял несколько минут безмолвно. Вдруг как будто очнулся и заговорил. Содержание его речи я не помню, и едва ли его можно было передать. Логической последовательности в ней не было, мыслями она не изобиловала. Громкие слова, возгласы, удары грома, рычание льва, сверкание молнии, рев бури, что-то стихийное, поражающее, непостижимое. Этот человек был рожден трибуном, был создан для революции. Революция была его естественная стихия, и я убежден, что буде ему удалось бы перестроить какое-нибудь государство на свой лад, ввести туда форму правления своего образца, он на следующий же день, если не раньше, восстал бы против собственного детища и стал бы во главе политических своих противников и вступил бы в бой, дабы себя же свергнуть.
Агитационный анархический листокРечь Бакунина произвела потрясающий эффект. Прикажи он публике перерубить друг другу горло – она без сомнения это бы сделала. К счастью, он этого не сделал, и мы на этот раз ограничились тем, что до боли отхлопали свои ладоши и до хрипоты натужили свою глотку.
Когда публика перестала неистовствовать и разошлась, Бакунин, окруженный своими почитателями, двинулся к Женеве. Все были возбуждены и довольны, Бакунин в особенности. Проходя мимо какого-то скромного кабачка, он круто остановился:
– Господа, предлагаю тут поужинать.
Провожатые помялись. Народ был, видимо, бедный – у большинства, очевидно, в кармане было пусто; у меня было франков десять, у Андреева двадцать. Бакунин заметил нерешимость бедных соотечественников:
– Конечно, угощаю я. А кто не примет мой хлеб-соль, тот анафема. Э, братцы! Сам в передрягах бывал. Валимте.
Сели за стол.
– Господа, заказывайте!
Гости деликатные, как большинство нуждающихся людей, заказали кто полпорции сыра, кто полпорции колбасы, но Бакунин воспротивился. Приказал всем подать мясное и еще какое-то блюдо, сыр, несколько литров вина. Некоторые против такой роскоши восстали, но хозяин пира крикнул “Смирно”, и все умолкли.
– Господа, ребята вы теплые и начальству, вижу, спуска не даете. Это хорошо. Хвалю. Но за столом хозяину противиться не резон. Да здравствует свобода!
Все чокнулись. И пошло.
Бакунин был в ударе, рассказывал о своих похождениях, о жизни в Сибири, бегстве, и время летело незаметно. Начало светать. Подали счет. Бакунин пошарил в одном кармане, в другом – для уплаты не хватило. Он расхохотался.
– Государственное Казначейство за неимением свободной наличности вынуждено прибегнуть к принудительному внутреннему займу. Доблестные россияне, выручайте. Завтра обязательства Казначейства будут уплочены сполна звонкой золотой и серебряной монетой.
Андреев, сияя от восторга, выложил свой золотой, остальные – что кто имел, и всё уладилось.
Бакунин деньги вернуть забыл. И бедному Андрееву, да, вероятно, не ему одному, пришлось на несколько дней положить зубы на полку. Я был, по молодости лет, возмущен. Русских обычаев и нравов тогда еще не знал. Теперь бы это меня не удивило: не то я на своем веку видел», – заключает мемуарист.
Среди участников Женевского конгресса еще одна примечательная личность – Лев Мечников, брат знаменитого физиолога Ильи, который в то время, кстати, тоже живет в Женеве. В юности Лев – страстный революционер. Он сражается в Италии в рядах бойцов Гарибальди и в битве у Вольтурно получает тяжелое ранение, после которого чудом остается жив. Он – один из активнейших сотрудников Герцена по изданию «Колокола», а после разрыва с ним – член русской женевской секции Интернационала и близкий соратник Бакунина. Постепенно он отходит от революционной деятельности и посвящает себя науке, связывая географию с социологией. Он едет на несколько лет в Японию. Возвратившись, Мечников пишет многочисленные научные труды, читает лекции в университетах Западной Швейцарии. Здесь, в альпийской республике, русский революционер-ученый проводит остаток жизни.
С.Г. НечаевВ марте 1869 года в Женеве появляется Нечаев. Бакунину молодой революционер представляется лидером могущественной тайной организации, готовой взбунтовать Россию. Бакунин выдает ему мандат от могущественной тайной организации, готовой взбунтовать Европу. «Податель сего есть один из доверенных представителей русского отдела Всемирного революционного союза, 2771». Рядом с подписью Бакунина стоит печать со словами «Европейский революционный союз, Главный комитет». Оба блефуют, и оба довольны заключенной сделкой. Им кажется, вдвоем они смогут взорвать этот ненавистный мир. Разрабатывается план крушения России: проведение массовой пропагандистской кампании и бунт. Для осуществления нужны талантливое перо и деньги. Привлекается Огарев, скучающий без дела после закрытия «Колокола» и всё чаще сражающийся со скукой алкоголем. Казна революции всё та же – Герцен.
Тучкова-Огарева: «Простившись с Виктором Гюго накануне нашего отъезда, мы отправились опять в Женеву. Там на этот раз Герцена ожидали разные неприятности: Бакунин и Нечаев были у Огарева и уговаривали последнего присоединиться к ним, чтоб требовать от Герцена бахметьевские деньги, или фонд. Эти неотступные просьбы раздражали и тревожили Герцена. Вдобавок его огорчало, что эти господа так легко завладели волей Огарева.
Собираясь почти ежедневно у Огарева, они много толковали и не могли столковаться. Рассказывая мне об этих недоразумениях, Александр Иванович сказал мне печально: “Когда я восстаю против безумного употребления этих денег на мнимое спасение каких-то личностей в России, а мне кажется, напротив, что они послужат к большей гибели личностей в России, потому что эти господа ужасно неосторожны, – ну, когда я протестую против этого, Огарев мне отвечает: «Но ведь деньги даны под нашу общую расписку, Александр, а я признаю полезным их употребление, как говорят Бакунин и Нечаев». Что же на то сказать, ведь это правда, я сам виноват во всем, не хотел брать их один”».
«Размышляя обо всем вышесказанном, – продолжает Тучкова-Огарева, – я напала на счастливую мысль, которую тотчас же сообщила Герцену. Он ее одобрил и поступил по моему совету; вот в чем она заключалась: следовало разделить фонд по 10 тысяч фр. с Огаревым и выдавать из его части, когда он ни потребует, но другую половину употребить по мнению исключительно одного Герцена. Последний желал этими деньгами расширить русскую типографию, чтоб со временем новые русские эмигранты воспользовались ею».
Летом 1869 года Герцен по требованию Огарева отдает половину фонда Нечаеву. «На другой день соглашения их с Огаревым относительно фонда, – вспоминает дальше Тучкова-Огарева, – Нечаев должен был прийти к Герцену за получением чека. Я была в кабинете Герцена, где он занимался, когда явился Нечаев. Это был молодой человек среднего роста, с мелкими чертами лица, с темными короткими волосами и низким лбом. Небольшие, черные, огненные глаза были, при входе его, устремлены на Герцена. Он был очень сдержан и мало говорил. По словам Герцена, поклонившись сухо, он как-то неловко и неохотно протянул руку Александру Ивановичу. Потом я вышла, оставив их вдвоем. Редко кто-нибудь был антипатичен Герцену, как Нечаев. Александр Иванович находил, что во взгляде последнего есть что-то суровое и дикое».
Весной и летом 1869 года разворачивается так называемая первая пропагандистская кампания – пишутся и издаются десятки прокламаций с призывом к немедленной расправе и мятежу, составляется пресловутый «Катехизис революционера» – наивно изложенный устав русской революционной жизни, от которого впоследствии все будут на словах открещиваться и которому все будут следовать.
Большинство «нечаевских» листовок написаны Огаревым. Ветер с Женевского озера бередит в старом поэте мечты о русском бунте.
В переписке Огарев называет Нечаева любовно внуком. Дед, как и положено, частенько поучает. Например, ругает Нечаева за выдвинутую им идею отдельных разбойничьих бунтов в провинции и предлагает свой план и масштаб: «Идти быстро с Урала с башкирами и с Дона с киргизами на Москву – составляет стратегическую методу. Сибирь и Кавказ позади всегда окажутся верными союзниками». Среди «стратегических метод» не забываются и тактические мелочи, к примеру: «современное с восстанием ломание одного рельса железных дорог…»
Отношение Герцена к бурной деятельности, развитой революционной тройкой, однозначно. Он выражает его в письме старому другу Огареву: «Я <…> говорил о “психе” – Бакунине, Нечаеве – на пристяжке и о тебе в корню».
Но его время, время здорового герценовского скептицизма, кончается. Жить этому удивительному человеку остается немного.