Ноги несут меня в нашу улицу, как не юлил я, не бастовал в мыслях, а все же свернул в переулок, который упирается в крылечко каменного магазина под вывеской «Сельмаг». Брезжила думка поначалу — заглянуть к бабушке Настасье, коль так вышло с хлебом, но обхитрили меня ноги, не туда привели. В казенном магазине, слышал я, было в старое время «торговое заведение справного мужика-торговца». Было да сплыло… Ах, лучше бы к бабушке Настасье пошел. Она примет. Ну спросит, как мать-отец, «чё делают, чё робят», а потом творожными шаньгами с чаем накормит. У бабушки чисто и уютно. Широкая кровать с блестящими шариками, на розовом покрывале гора подушек и подушечек под тюлевой занавеской-накидкой. И все стены в горнице обвешаны карточками в резных рамках, где все больше фотографий старшины-танкиста дяди Пети. Он служит после войны на сверхсрочной в Германии и в отпуск приезжает с большими чемоданами, полными германских подарков. Но что сказать бабушке, зачем пришел? На патефоне поиграть? Патефон крутится по праздникам, когда у бабушки собирается родня, мы бываем всей семьей. Конфетами угоститься? Да я уж большой — в школе начал учиться. А карамельками бабушка угощала, когда четырехлетним совершал я к ней путешествия. Знамо, зачем: за конфетами! Нынче-то неловко. Эполеты дяди Пети, что в прошлый приезд в отпуск он подарил мне, на черной рубахе у меня пришиты. Когда в войну играем в конопляных зарослях, надеваю эту рубаху — на зависть ребятне.
Нельзя мне к бабушке Настасье. Но можно к тете Нюсе. Она работает секретарем в сельсовете. Сосновый дом сельсовета рядом с сельмагом — в доме раскулаченных. Платушкиных, Баяновых или Чашковых? Надо у бабушки или у матери спросить.
Поднимаюсь высокими ступенями в сельсовет. Тетя Нюся на печатной машинке стучит, справки какие-то готовит.
— Коля пришел! Ой, мне и угостить тебя нечем. Хочешь покажу, как на машинке печатать?..
Она усаживает меня, освобождая свой стул. Тетя Нюся в хорошем платье, духами пахнет. Иначе, наверно, нельзя, коль работает в таком строгом заведении. Раньше сельсовет был в другом доме и при другом председателе — Потапе Алексеевиче Фадееве. Вот был председатель так председатель: бритый наголо, как нарком какой. Как директор совхоза Шенцов, он имел выездного жеребца и добрую, пахнущую смолой и дегтем, кошеву. Говорили, что и наганом вооружен, но я ни разу не видел. Никто не видел. А нынче председатель новый, молодой, не такой строгий и грозный. Сейчас его нет на месте и тетя Нюся, выходит, здесь полный начальник.
— Попробуй сам напечать что-нибудь…
— А что печатать-то?
— Ну, хоть фамилию свою, имя… Нажимай на буквы, ну-у… Ничего серьезного в голову, кроме фамилии, действительно не приходит, но вдруг, как видение какое, возникает перед глазами алое нутро блестящих галош, что недавно зрил на полке в магазине Мариковой. И весело-азартно клюю пальцами в кнопочки машинки. Получается. Интере-е-сно!
— Во, напечатал!
— Галоши. А почему — галоши? — смеётся тётя Нюся. — Откуда взялись они у тебя?
— Не знаю. Галоши и все! — и мне уже хочется от такого сладкого, родственного внимания бежать на волю.
— Торопишься? Ну давай. А то забегай когда, научу на машинке работать. Быстро научишься…
Ну ведь так и знал: заверну я в этот каменный магазин. Недавно здесь пол пропилили жулики. Из подвала пропилили. Ножовка уперлась в порог, окованный толстой железной пластиной, потому и не получилось ограбление. Подозрение падало на своих ухабак. Будто бы знали кто. Но не пойман не вор!
Бывал я здесь тыщу раз. Здесь тоже всякая всячина на полках и на полу. Горка конфет-лампасеек рядом с ящиком гвоздей и мармеладом в коробке. Возле круглой печки-голландки, какая и у нас в горнице, две жестяных бочки — одна с подсолнечным маслом, другая (в отвернутой пробке которой торчит черная воронка с ручкой) с керосином. Этот керосин покупает нынче только наша окраина, куда не дотянули электричество, потому сейчас керосин есть в магазине всегда, а не как в далекую пору, которую я тоже помню.
Возле печки островерхой кучей, в навал, крупная серая соль. Разберут ее, до полу выскребут под голик, как начнется засолка груздей, а потом капусты. А на полках те же куски мануфактуры, что и у Мариковой, флаконы одеколона «Гвоздика», «Кармен» и дорогого, в бордовых коробочках, «Красная Москва». Какие-то тюбики с кремом, шпильки для волос, круглые коробочки зубного порошка и прочая всячина, что лежит годами. Первого марта, когда понижают цены, мама посылает меня посмотреть — на сколько снизили?! Дает мне пару рублевок, чтоб купил халвы. Любит она халву. Это — не моя, а мамина «слабость».
У прилавка две бабушки в платочках разговаривают с продавщицей Аней. Молоденькая, она недавно переехала к нам из деревни Песьяново. В отличие от Мариковой, которую называют Нюрой или Анной, а кто-то и отчество прибавит, молоденькую продавщицу сельмага так и зовут Аней, а бойкие парни, которых можно застать здесь вольготно сидящими на прилавке, говорят ласково — Анечка.
Когда бабушки выходят, Анечка заводит разговор со мной. Всегда почти про одно и тоже:
— И где ты взял такие большие и лохматые ресницы? Отдай их мне! Отдашь?.. Ну вот, вспыхнул, как девчонка! — щурит Аня голубые глаза. Ресницы у неё — да! — небольшие, белесые, некрашеные, их почти и не заметно. Когда она улыбается, то потом облизывает полные, немножно подкрашенные губы.
— Подрастешь, все девки твои будут, попомни меня…
Вот беда-то. На фига мне эти тары-бары, разговоры? Фу! Я уже нацелился и почти окончательно решил: куплю на весь трояк ирисок! Я их пробовал один раз, когда на большой елке в Новый год поставили на табуретку читать стишок. Потом дали две ириски. Конфеты, что надо, как вар или жвачка. Можно жевать сколько угодно, а надоест — и в карман положить.
— Ну что будешь брать, ребенок?
— Ирисок свешайте! — и кладу на прилавок трешку.
— Мама послала купить?
— Ну… Ага!
Из сельмага выхожу окончательно приговоренным: днем мне возвращенья домой уже нет. А что будет вечером? Об этом страшно подумать. Но я гоню страхи прочь.
Полдневная улица с зелеными полянками, мягкой травой-конотопом, с выбивающимся из-под прясел репейником пуста, безлюдна. С озера доносятся визги купающихся девчонок. Возле мостков Субботиных широкая прогалина, не заросшая камышом, там мы всегда толчемся в жаркие дни, хвастаясь потом друг перед дружкой, кто искупался за день больше. Конечно, я туда не пойду. Сейчас я вроде отшельника, жулика-подмостника. Карман, в котором лежит наволочка от подушки (в ней я должен был принести домой буханку хлеба), теперь оттопырился ирисками.
Конечно, раздумываю я, можно пойти на озеро. Сейчас на мелком месте субботинской пристани плюхается малышня, кто плавать не умеет. Я ж научился плавать еще до школы, пока по-собачьи, ни вразмашку, как большие пацаны. Научусь, за этим дело не станет!
Жестоким образом учили плавать меня брат Саша с дружком своим Колькой Подстановкиным. Вывозили на лодке за камыши и выбрасывали на глубоком месте.
— Руками, ногами греби! — хохотали они.
Я бил по воде ладонями в ужасе, орал, кой-как достигал борта лодки. «Изуверы» помогали выбраться из воды, а потом опять бросали за борт.
— Спокойнее греби! Ну-у!
Однажды я почувствовал, что вода держит, не тянет на дно. Отважился поплавать вокруг лодки без прежнего страха.
— Меня Гриша вот так же учил! Чуть не ухайдакал, правда…
Однажды выбросили нас на глуби вместе с Шуркой Кукушкиным. Шурка хоть и постарше меня на три года, но буквально обезумел, сразу нахлебался воды. Потом схватился за меня и потянул на дно. Парни поняли неладное, вытащили нас обоих за волосы. С той поры Шурка Кукушкин ни в лодку не садится, ни на глубь, где мы ныряем, его не заманишь. Бултыхается с мелюзгой на мелком месте.
Вовремя подумалось о дружке-соседе. К нему надо мне, к Шурке. Шастай не шастай по деревне, хоть по задам, хоть по заогородам, а надо пробираться ближе к дому. Я уже так наелся сладкого, что удумал абрамовского трехногого Жульбарса кормить конфетами. Пристал трехногий, едва отогнал: ускакал к своей калитке, инвалид. Так вот, кроме как к Шурке, мне идти и некуда.
— Чё у тебя в кармане? — крупным с горбинкой носом Шурка нацелился на мои штаны. — Айда, чё застрял в дверях?!
— Смотри! — захватил я в кармане горсть ирисок и выложил на стол. — Бери, жуй!
Шурка мазнул рукой возле носа, потер руку о штанину:
— У матери стибрил?
— Купил.
— Хлопуша… Стибрил.
— Сам хлопуша… Да у меня их сколь хочешь!
— Ладно, какая разница! — Шурка подхватил со стола конфету, кинул в рот. — Чё твердая такая?
— А я знаю чё! Ириска.
Шурка помотался по избе, заглянул в ларь, где на самом дне наскреб в чашку муки, вынул, заглянул в печь, притворил заслонку, измазав ладони сажей.