«Кто-то, кажется, Витгенштейн, говорил, что граница моего языка – это граница моего сознания», – пытается вспомнить Лена. Если не ошибаюсь, Макарова знает четыре или пять языков, и этого хватает, чтобы раздвинуть границы сознания до границ почти мировых. Бывая в Израиле, Германии и других странах, где много наших бывших соотечественников, я невольно пришел к выводу, что сознание новых переселенцев, особенно возрастных, резко сужается. Потому что язык, на котором говорили с рождения, нужен все меньше, а новый язык, кое-как выученный для походов на рынок, до размеров этого рынка сознание и сужает. Да и Макарова в своем письме замечает нечто похожее: «Посмотрела вчера на наших евреев в Германии, еле говорят по-немецки, какие-то некрасивые, как на подбор косые-кривые, лишь одна красивая девушка-устроительница украшала собой собрание неприкаянных соотечественников. Не гордый народ, какой-то уязвленный. ‹…› Они там нигде – ни в России, ни в Израиле, ни в Германии».
Сразу же оговорюсь: относится это далеко не ко всем. К писателю Елене Макаровой точно не относится, потому что ей языки нужны не для рынка. При этом забавно, что Инна Лиснянская, знавшая только один язык, русский, но знавшая его изумительно, с трудом могла его применять в магазинах и на рынках где-нибудь в Москве или Новопеределкине. У меня складывалось впечатление, что продавцы ее изысканный русский просто не понимают. А она не понимает их. Потому что границы сознания в самой России в последние десятилетия так сузились, что неизбежно упростили и язык. Или наоборот. Это уж кому как нравится.
Естественно, Лиснянская видела эти процессы и в самой литературе. В частности, в поэзии начала девяностых. Мы с ней не раз говорили о роли авангарда, постмодернизма, захлестнувшего в тот период журналы. И приходили к выводу, что постмодернизм хорош тогда, когда надо разрушить единый официальный стиль. В том случае – советский. Что и было сделано в восьмидесятых годах. Но когда никакого единого стиля нет, когда нужно наконец заняться не разрушением, а осмыслением и созиданием, уже сам постмодернизм становится не только бессмысленным, но даже и тоталитарным.
«Наших журналов не читаю, – пишет Лене в начале девяностых Лиснянская. – Все почти в поставангардистской дури – сдуй игривую пену, и ничего не остается под ней. Не шампанское. Последние мои стихи те, которые я написала раньше посланных тебе, будут, кажется, в 10-х номерах “Н[ового] мира” и “Знамени”. Последний взял ориентацию на андерграунд как в прозе, так и в стихах. Чтение это очень убогое, со всеми эротическими выкрутасами, со всем этим “говном”, пуканьем и т. д. и т. п. У этого поколения писателей вряд ли будет будущее. Мы это уже проходили, начиная с 1914 по 1928 включительно. Тогда в атаку пошел фашизм-коммунизм, и сейчас та же атака. В сущности, эта литература плоть от плоти соцреализма. Звучит парадоксально, но так оно и есть. Задумаешься – и поймешь, и согласишься. Ультрадекаданс всегда приходит с реваншизмом. А что такое соцреализм, как не реваншизм, когда в закостенелой форме идет лживое содержание. Сейчас это приняло вызывающе крикливый вид. Содержательности нет совершенно, как правдивой, так и лживой, и это ничто прикрывается “новой” одежкой. Да, это все уже было и прошло, как с белых яблонь дым».
Здесь уместно вспомнить Пикассо: «Заслуга Бога – в отсутствии стиля». То есть Бог – не тоталитарен. Он сам – Творец. И как творец дает свободу стиля любому художнику. Лиснянской, естественно, не нравился новый тоталитаризм стиля. Как и старый. Поскольку у нее давно уже был свой, выстраданный, узнаваемый стиль. К словам Пикассо можно еще добавить, что Бог дает не только свободу стиля, но и свободу мысли. А отсутствие мысли в стихах – элементарное неумение расшифровать и перевести в язык бушующую внутри поэта и вокруг него энергию. И Лиснянская интуитивно протестует против безмыслия в поэзии: «Все сейчас очень правильно говорят, что литература не должна быть идейной. Но забывают сказать, что произведение не может быть бессмысленным. Тут полная путаница: идею отождествляют с мыслью. А это две большие разницы. Идея – это раз и навсегда окаменевшая мысль. Именно поэтому нельзя путать идею с мыслью. Художественная мысль всегда очень подвижна и вряд ли может окаменеть. А вот идея – это та философская “горячая” точка, которая застывает, как вулкан. Вот и я разрассуждалась, в то время как я вовсе не теоретик, практик. Да еще беспомощный. И беспомощно думать литераторам, мол, русский писатель должен прекратить и свою пророческую миссию, это опять перепутывают идею с мыслью. Я восстаю на все, что сейчас говорится в русской поэзии и в прозе, что мы все должны очиститься страданием. Это уже окаменелая идея».
4
Елена Макарова – прозаик. Соответственно, и мышление иное. Это еще одно кардинальное отличие двух женщин, мамы и дочки, да еще и усугубленное тем, что они смотрят на мир и на происходящее с разных точек планеты. Или вообще – одна с земли, с конкретной московской, красновидовской или переделкинской земли, а другая – откуда-то сверху. Хотя и ее заботы – более чем земные. В том числе и заботы литературные.
«Правда, что трудно нынче написать “Муму” и “Возвращение блудного сына”, – пишет она Лиснянской в ответ на ее рассуждения о «пунктирности» новой литературы. – Но для меня это не страшный симптом, а лишь указание на то, что сегодня изменилось художественное мышление. Так же, как изменилась живопись с появлением фотографии, так меняется проза с появлением факсов. (Сегодня, наблюдая за тем, что творится в Интернете, над факсами можно только посмеяться. – Е. Б.) Появляется отрывочность, вложение текстов в блоки, пунктирность – это нормально. Правда, что скверно образованные писатели стали открывать велосипед. Что ошибаются в установках, поскольку прочли впервые Экклезиаста, а обращаются с ним так запанибратски, словно ходили в лучших друзьях у Соломона. Но почему надоело всем исследовать реальность?»
В принципе, ответ на этот вопрос довольно прост. Реальность, например, в нашей стране с некоторого времени напоминает калейдоскоп. Стеклышки меняются местами чуть ли не ежедневно, заодно меняя всю картину происходящего. Здесь уж никакое образование не поможет. Мозги плавятся. Лиснянская довольно точно подмечает, что «…здесь формируется чудовищное поколение, это так печально, тем более что наряду с формированием уродливого мышления это поколение начитанных, образованных молодых людей. Просто отчаяние охватывает, когда думаешь о судьбе дальнейшей русской литературы». И как бы обращается к этим «образованным молодым людям»: «Во всем, даже в пунктирном мышлении, мне думается, должна быть золотая мера. Тонкая золотая натянутая проволока, по которой движется этот пунктир, не сваливаясь туда, где уже не речь, а мычание».
Эти сетования понятны. Но что делать, если сама эта «золотая мера» отменена? А понимание происходящего в иные времена сродни пониманию Бога. А это практически невозможно. Поэтому проще бывает куда-нибудь спрятаться от этой действительности, чем ее осмыслить. Многие и прячутся. В том числе и в литературе, и в поэзии в частности. Заумь берет верх над разумом. Но и заумь надо как-нибудь украсить, чтобы было похоже на новаторство в литературе. Можно не признавать прописных букв. Можно отменить знаки препинания. Можно еще чего-нибудь придумать. Суть не меняется. Главное – чтобы непонятное осталось непонятным, чтобы непонятное было похоже на непонятное. Потому что всякая попытка сделать понятное из непонятного – выстрел мимо цели.
И в этой странной литературной действительности мать и дочь, обе пытаются вырваться из лап чудовища сонного разума. Лиснянская – следуя своей отработанной десятилетиями форме писания и форме поэтического мышления. Дочь – упорно работая над созданием своей ни на кого не похожей формы. И ее находка, ее разгадка точнее всего выразилась в названии одной из ее книг: «Движение образует форму». Это – точно. Это – гениально точно. Движущийся, сорвавшийся с цепи, кувыркающийся мир можно познать только двигаясь, кувыркаясь вместе с ним. Если оставаться в статичном положении, он просто сметет художника (да и просто человека) или сведет его с ума. У Елены получилось: «Проза, – пишет она, – переработалась в определенную поэтическую форму, так что все как бы соединилось и не требует адресов. Внутри меня все ссылки, но человеку постороннему их будет трудно опознать, так как примечания неотделимы от самого текста».
Лене порой кажется, что она «застывает». Или, как она выражается, «стрела застывает». И я ее понимаю. Но это не стрела застывает. Просто сама Макарова летит с такой скоростью, что перестает эту скорость замечать. Прямо по теории относительности. Это как выйти в открытый Космос – скорости не чувствуешь.
5
«Свобода, мамик, свобода! Каждый день молюсь за то, что я свободна. И могу решать все независимо ни от кого, как ни трудно бывает принимать рискованные ходы, все же – свобода!»