Ну а дед мой генерал Яковлев с первых же дней Октября перешел на сторону Советской власти. Умер он уже в преклонном возрасте в 1931 году, но до последних лет жизни работал. Мальчишкой помню его за верстаком, у тисков. Он делал модели кораблей. Кое-что хранится и сейчас в Центральном Военно-морском музее…
Я слушал электромонтера в синем халате, ничему не удивляясь. Я понимал, что старые стены сыграли со мной добрую шутку и я попал в некое фокусное средоточие исторических линий, преломленных сводами грота, как зеркальной параболой. Или, как бывает в океане, гидрофоны акустиков попадают в особый слой — подводный звуковой канал, по которому сразу же становится слышно далеко-далеко — на сотни миль вокруг. Я нечаянно вторгся в такой «звуковой канал», залегающий в пластах истории, и раковины грота из немыслимой дали доносят до меня и шум Желтого моря, врывающегося в люки тонущих кораблей, и раскаты цусимской канонады, и грохот взрыва на «Пересвете», и эхо залпа «Авроры», и отзвуки салюта над прорванным блокадным кольцом.
Если внимательно вслушаться, то сквозь орудийную пальбу и треск временных помех можно различить и голоса исчезнувших людей. Они звучат, они слышны из девятьсот пятого, из семнадцатого, из сорок второго. Надо только не упустить этот чудесный «звуковой канал», надо спешить, надо действовать…
Глава одиннадцатая. У кого бумаги Домерщикова?
Молчат гробницы, мумии и кости.
Лишь слову жизнь дана.
Из древней тьмы на мировом погосте
Звучат лишь Письмена.
Ив. Бунин
«Эпроновская нить» раскрыла — увы! — немногое… Нить вторая ведет меня в Дачное на бульвар Новаторов к двоюродной племяннице Домерщикова Наталье Николаевне Катериненко. Это единственный теперь человек в Ленинграде, а может быть, и в целом мире, который хорошо знал Михаила Михайловича в последние годы его жизни. От Павла Платоновича я был наслышан, что Катериненко, коренная ленинградка, пережила блокаду, преподавала английский язык в Арктическом училище, а ныне вышла на пенсию. Она предупреждена письмом о моем визите, и я надеюсь узнать у нее очень многое, надеюсь на невероятное — вдруг у нее сохранились бумаги Домерщикова, его походный дневник, письма?
Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.
— Дядю Мишу я запомнила уже немолодым. Но это был человек с удивительно молодой душой, несмотря на то, что ему выпало, и на все, что он пережил. Он был весел, обаятелен, остроумен, прекрасно танцевал, и я, семнадцатилетняя девчонка, охотно поверяла его во все сердечные тайны. Он лучше мамы мог подсказать, как нужно поступить в той или иной ситуации.
…Шили они втроем — дядя Миша, Колди и Питер — в доме по Графскому переулку. Колди, высокая худая шатенка, воспитывала Питера на английский манер. Зимой и летом он ходил в коротких штанишках — с голыми коленками. Еще носил широкополую соломенную шляпу с лентой. У меня до сих пор лежит его английский букварь…
Я перелистал довольно растрепанную азбуку. Корявыми детскими буквами на полях было выведено: «Domerschikow», а чуть ниже по-русски, по-деревенски: «Тэта».
— Это его учила писать по-русски няня Тоня. Красавица. Она приехала из глухой деревни, малограмотная. Но была очень добрым человеком, преданным дядиной семье бесконечно.
Когда Колди с сыном не вернулась из Англии, а это стало известно спустя два дня, на троицу, Михаила Михайловича арестовали прямо на пароходе. Тоня сохранила квартиру, все вещи, все, все… Она посылала ему теплые вещи и продукты. Она отправилась в Москву хлопотать о нем по начальству. Добилась смягчения его приговора. Вроде бы он стал работать по специальности — судоводителем где-то под Новосибирском. Потом она поехала к нему туда, в ссылку, и там встретила его с другой женщиной — Екатериной Николаевной Карташовой. Красивая образованная петербуржанка, она пострадала из-за первого мужа, царского офицера. И познакомилась в ссылке с Михаилом Михайловичем. Они, что называется, нашли друг друга и поженились. Для Тони это было большим ударом, дядю она любила до беспамятства, и Тоня не выдержала, сошла с ума и незадолго до войны умерла. Такая вот грустная история.
Дядя вернулся в Ленинград с Екатериной Николаевной в году тридцать шестом — тридцать седьмом… Снимали где-то комнату. Бедствовали. Дядя никак не мог устроиться на работу. И вдруг — о счастье! — его взял к себе начальник ЭПРОНа Фотий Иванович Крылов. Очень скоро Михаил Михайлович получил комнату в новом доме, который был построен специально для работников этого ведомства. Его и сейчас так называют — дом ЭПРОНа. Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да… Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире отвезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.
— Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?
— У меня, кроме букваря Питера, — вздохнула Катериненко, — и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.
Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.
Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них — Михаила Домерщикова — этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил потом с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те лее три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший — Платон — облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего — Константина — лежат кадетские погоны, младший же — Михаил — стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.
Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика — «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждет Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море, его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.
— Может быть, Екатерина Николаевна, — робко предполагаю я, — взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?
Наталья Николаевна только покачала головой:
— Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…
— В каком доме престарелых она умерла?
— На Смольной…
Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.
— Нет, — ответили мне. — Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.
История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке. Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни, вместо историй болезни, хранились бы вечно — при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…
— Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится…
— Ой, вряд ли… Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны… Свое-то толком не хранят, не то что соседское.
Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти дом ЭПРОНа, и я отправился на улицу Скороходова, бывшую Большую Монетную. Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой «Л», выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.