Заимствует Ходасевич прежде всего у тех поэтов, которые определяли хороший литературный вкус времен его юности — у Брюсова, Блока, Андрея Белого, Сологуба. Не случайны и эпиграфы, выбранные из стихов этих поэтов, и посвящения. Свой еще слабый голос Ходасевич стремится сплести с голосами гораздо более сильными, стремится подкрепить свои чувства чужим авторитетом, чтобы доказать свое право на трагическое мировидение тем, что оно есть уже в литературе современности, у ее самых ярких представителей.
Показательно в этом отношении обращение Ходасевича с образами и настроениями, так ярко выявившимися в стихотворениях Брюсова и Андрея Белого под одинаковым названием «Предание». Жизненная ситуация, вызванная драматическими взаимоотношениями этих поэтов с Ниной Петровской, пережита в стихотворении Ходасевича «Sanctus Amor» (показательно это совпадение заглавия с названием единственного сборника рассказов Петровской, вышедшего в том же 1907 г.) в буквальных ритмических и образных соответствиях со стихами старших и гораздо более искушенных в поэзии его современников. Он идет уже опробованным путем, но не слепо, а собственной волей избирая этот путь[140].
Конец девятисотых годов был для русских символистов временем наступившей славы, сопровождавшейся массовым эпигонством, о чем писали как критики, символизму посторонние («Третий сорт» К.И.Чуковского), так и сами символисты («Вольноотпущенники» Андрея Белого и мн. др.). В этих статьях сказано много справедливого о поэтах, которые, раз ступив на дорогу предшественников, так безоглядно по ней и пошли. Но про стихи «Молодости» этого написать было нельзя. Не зря сочувственно цитировал «Время легкий бисер нижет...» тонкий и проницательный Иннокентий Анненский: не зря суровый к дебютантам Валерий Брюсов нашел возможным, высказав целый ряд серьезных претензий к поэту, все же отметить: «Эти стихи порой ударяют больно по сердцу, как горькое признание, сказанное сквозь зубы и с сухими глазами»[141]. Одним словом, дебют Ходасевича был встречен символистами сочувственно, как первое выступление, пусть еще робкое и не слишком самостоятельное, своего сомышленника и сочувственника.
2Следующей книги читателям Ходасевича пришлось дожидаться долго. «Счастливый домик» вышел только в 1914 году, через шесть лет после «Молодости». И книга эта была уже совершенно другой, во многом противоположной по характеру и основной идее.
Но сначала необходимо сказать несколько слов о жизни Ходасевича в период между «Молодостью» и «Счастливым домиком».
Во-первых, он окончательно становится профессиональным литератором: занимается переводами, печатается в различных московских газетах и журналах, причем работает во многих жанрах: пишет хронику, рецензии, фельетоны, рассказы[142]. Переводы связывают его с солидной издательской фирмой В.М.Антика, но не могут создать хотя бы сравнительно обеспеченного существования. До самого конца жизни Ходасевич теперь будет вынужден заниматься поденной журналистской работой, чтобы хоть как-то сводить концы с концами, поменьше обращаясь за помощью к родственникам (чаще всего ему помогал брат, Михаил Фелицианович). Это было тем тяжелее, что работать спустя рукава он не умел. Поэтому многие планы остались так и не реализованными. В черновике остались главы исследования о Павле I[143], не была создана биография Пушкина, которую он обещал в 1920 году издательству М. и С. Сабашниковых[144], а потом очень хотел издать в эмиграции[145]. Съедая очень много времени, газетная работа, однако, не могла заставить его быть менее требовательным к себе как к поэту: ни одно стихотворение не выходило в печать, пока не было окончательно, с его точки зрения, завершено.
Во-вторых, в его жизни происходят две встречи с женщинами, которые во многом определяют атмосферу «Счастливого домика»: в 1910 г. он знакомится с Евгенией Владимировной Муратовой (1884 или 1885—1981), незадолго до этого разошедшейся со своим мужем, довольно известным уже и в те годы писателем, искусствоведом и журналистом П.П. Муратовым. 1910—1911 годы проходят для Ходасевича под знаком «царевны», как он называет ее в стихах[146]. А в конце 1911 г. начинается его роман с Анной Ивановной Гренцион (1887—1964), младшей сестрой писателя Г.И.Чулкова. Она была ровесницей Ходасевича; от первого брака у нее был сын Эдгар, названный в честь Эдгара По; состояла в гражданском браке с приятелями Ходасевича — Б.А. Диатроптовым, затем А. Я.Брюсовым[147]. В архиве сохранилась ее довольно обширная переписка с поэтом, хорошо рисующая стиль взаимоотношений, связавших их на десять лет. Основным мотивом большинства писем Ходасевича является забота о здоровье Анны Ивановны, деньгах для нее, ласковые попреки за невнимание к себе[148]. Ей посвятил поэт «Счастливый домик», и основная внутренняя тема книги оказывается тесно связанной с этой любовью.
В письме к А.И. Тинякову, собиравшемуся писать о «Счастливом домике», Ходасевич говорил: «В прошлом году я прочел около 50 отзывов о своей книге. Сплошные (кроме одного Пяста) восторги и — сплошная чепуха» (Т. 4. С. 394). Действительно, откликов на новую книгу было много, но, кажется, так никто всерьез и не сумел адекватно уловить ее основное настроение. Говорилось о развитии традиций пушкинской эпохи, о разнообразии и изысканности стиха, о гармоничности, но все это было не более как общими словами[149]. В письме к Г.И. Чулкову от 16 апреля 1914 г., откликаясь на ту же обидевшую его статью В. Пяста, сам поэт говорил, что «решительно принял «простое» и «малое» — и ему поклонился. Это «презрение» осуждено в моей же книге, — как можно было этого не понять?» (Т. 4. С. 389).
Вряд ли общее содержание и конструкция книги могут быть описаны точнее. И вряд ли им можно отказать в драматичности и двуплановости, которые заставляют говорить о «Счастливом домике» как о книге, где серьезнейшему пересмотру подвергнуты господствовавшие в «Молодости» концепции отношения поэта к миру. Если там эта позиция однозначна, а отношение предельно обострено, драматизировано и доведено до открытого трагизма, то в «Счастливом домике» вырисовывается позиция сложная, не сводимая к какому-нибудь одному чувству.
В несколько схематизированном виде она может быть представлена так: да, существует мир тревоги, тоски, мятежных дум и ожидания смерти. Но над ним, выше него стоит то, что должно быть истинным содержанием жизни любого человека: понимание закономерности бытия, удаленного от «поединка рокового», потребность в мирной жизни, «живом счастье», существующем где-то рядом. Эти две ипостаси жизни постоянно сосуществуют, и путь от одной к другой — минимален. Но, стоя на грани двух миров, нельзя позволить себе удалиться от того из них, который кажется «низким», слишком погруженным в «заботы каждого дня».
Заведомо дисгармоничный в «Молодости», поэт теперь ищет заветной гармонии в самом элементарном и всегда новом:
Потом, когда в своем наитьи
Разочаруешься слегка,
Воспой простое чаепитье,
Пыльцу на крыльях мотылька.
В наиболее обнаженном виде этот путь поэта представлен в стихотворении «Бегство» (1911), посвященном А.И. Гренцион. Стихотворение намеренно эпатирующее: в нем воспето бегство с поля брани «к порогу Хлои стройной», вызывающее гнев и негодование друзей. Но главенствует, конечно же, аллегорический смысл: это бегство символизирует отказ поэта от «магических ночей», от безграничной страсти, несущей с собою обязательную трагедийность, от «воплей с берегов Коцита», от «горьких слов» — от всего, что было основным содержанием его прежних стихов и его — лирического поэта — жизни.
«Молодость> открывало стихотворение «В моей стране» — мрачное, угрюмое, выдержанное в серых красках. «Счастливый домик» открывается «Элегией», в которой «осенних звезд задумчивая сеть / Зовет спокойно жить и мудро умереть». Но за этим призывом все время слышится:
Но может быть — не кроткою весной,
Не мирным отдыхом, не сельской тишиной,
Но памятью мятежной и живой
Дохнет сей мир — и снова предо мной...
И снова ты! а! страшно мысли той!..
Эта пугающая мысль постоянно возникает у поэта, но на время она оказывается оттесненной в сторону. О том, что она есть, говорят стихи первого раздела, названного «Пленные шумы», где в стихотворении «Когда почти благоговейно...» отчетливо и афористично сформулировано:
Мы дышим легче и свободней
Не там, где есть сосновый лес,
Но древним мраком преисподней
Иль горним воздухом небес.
В поисках наиболее оправданного выхода из создавшегося положения поэт обращается к самому гармоничному миру, созданному в истории русской поэзии, — к миру поэзии пушкинской эпохи. Если «Молодость» была откровенно обращена к миру поэзии современной, то «Счастливый домик» с небывалой для начала двадцатого века силой развивает традиции стиха начала века прошедшего. Особенно заметно это в стихотворении «К Музе», которое является своего рода компендиумом поэтических формул элегической лирики девятнадцатого века, от Пушкина и Баратынского до молодого Фета. Такая ориентация была едва ли не демонстративной и потому оказалась замеченной читателями. Но не привлекло ничьего внимания, что само мироощущение, представленное в этих старинных, отшлифованных долгими десятилетиями формах, — мироощущение современника, человека начала двадцатого века. Истинной гармонии нет и не может быть в его душе, потому что тот, кому хоть раз открылась бездна вечности, уже не сможет никогда стать прежним, смиренным и простым человеком. Отсюда исходит конец элегии Ходасевича: