Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно. Когда я приехал встретить М<арину> в Берлин, уже тогда почувствовал сразу, что М<арине> я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап — для меня и для нее самый тяжкий — встреча с моим другом по К<онстантино>полю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, к<отор>ый долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и пр., и пр. ядами.
Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличиваются, что М<арина> мне лгать не может и т. д.
Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М<арине>. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы М<арина> попадала к человеку к<отор>ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М<арину> бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.
М<арина> рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю — она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя не вырвав последней соломинки, за которую она держится.
Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня — сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.
Что делать? Если ты мог издалека направить меня на верный путь!
Я тебе не пишу о Московской жизни М<арины>. Не хочу об этом писать. Скажу только, что в день моего отъезда (ты знаешь на что я ехал) после моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел «последними глазами», М<арина> делила время между мной и другим, к<отор>ого сейчас называет со смехом дураком и негодяем.
Она обвинила в смерти Ирины (сестра Али) моих сестер (она искренне уверена в этом) и только недавно я узнал правду и восстановил отношения с Л<илей> и В<ерой>. Но довольно. Довольно и сегодняшнего. Что делать? Долго это сожительство длиться не сможет. Или я погибну. М<арина> углубленная Ася. В личной жизни это сплошное разрушительное начало. Все это время я пытался избегая резкости подготовить М<арину> и себя к предстоящему разрыву. Но как это сделать, когда М<арина> из всех сил старается над обратным. Она уверена, что сейчас жертвенно, отказавшись от своего счастья — кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания — сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, к<отор>ые прошли на твоих глазах, я жил м<ожет> б<ыть> более всего М<арин>ой. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.
М<арина> сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — м. б. единственное мое желание. Сложность положения усугубляется еще моей основной чертой. У меня всегда, с детства — чувство «не могу иначе», было сильнее чувства — «хочу так». Преобладание «статики» над динамикой. Сейчас вся статика моя полетела к черту. А в ней была вся моя сила. Отсюда полная беспомощность.
С ужасом жду грядущих дней и месяцев. «Тяга земная» тянет меня вниз. Из всех сил стараюсь выкарабкаться. Но как и куда?
Если бы ты был рядом — я знаю, что тебе удалось бы во многом помочь М<арине>. С ней я почти не говорю о главном. Она ослепла к моим словам и ко мне. Да м. б. не в слепости, а во мне самом дело. Но об этом в другой раз.
Пишу это письмо только тебе. Никто ничего еще не знает. (А м. б. все знают).
Это письмо я проносил с месяц. Все не решался послать его. Сегодня — решаюсь.
Мы продолжаем с М<ариной> жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода — время лучший учитель. Верно?
К счастью приходится много работать и это сильно помогает.
— Просьба к тебе. Когда прочтешь письмо — уничтожь его. Я не хочу, чтобы когда-нибудь чьи-либо посторонние глаза могли прочесть его.
— Теперь о твоих делах. Стихи, что ты прислал напечатаны. У меня лежит для тебя около 5 дол<ларов>, но я никак не могу переправить их в Феодосию. В Москву можно, а в Феодосию никаких путей нет.
Не знаю не опасно ли в простом денежном пакете по почте? И никто не знает. Татида на письмо мое не ответила.
Переписываешься ли с Л<илей> и В<ерой>? В<ер>ин адр<ес>: Нащокинский пер<еулок> д<ом> 6 кв<артира> 7.
Марусю[320] я, конечно, помню прекрасно. Спасибо ей за ласковую приписку. Я напишу ей отдельно.
Сейчас ночь.
Нежный и сердечный привет Вам обоим. Тебя целую.
Твой С.
Дорогой мой Макс,
— Уже давно — верно с месяц, как отправил тебе письмо. М. б. оно пропало, я даже рад бы был, если бы оно пропало. Если ты его получил, то поймешь почему.
— Сейчас не живу — жду. Жду, когда подгнившая ветка сама отвалится. Не могу быть мудрым садовником, подрезающим ветки заранее. Слабость ли это? Думаю — не одна слабость. Во всяком случае мне кажется, что самое для меня страшное уже позади. Теперь происшедшее — должно найти свою форму. И конечно найдет. Я с детства (и не даром) боялся (и чуял) внешней катастрофичности под знаком к<отор>ой родился и живу. Это чувство меня никогда не покидает. Потому, с детства же, всякая небольшая разлука переживалась мною, как маленькая смерть. Моя мать, за все время пока мы жили вместе, ни разу не была в театре, ибо знала, что до ее возвращения я не засну. Так остро мною ощущалось грядущее. И когда первая катастрофа разразилась — она не была неожиданностью. Это ожидание ударов не оставляет меня и теперь. Когда я ехал к М<арине> в Берлин, чувство радости было отравлено этим ожиданием. Даже на войне я не участвовал ни в одном победном наступлении. Но зато ни одна катастрофа не обошлась без меня. И сейчас вот эта боязнь катастрофы связывает мне руки. Поэтому не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадет сама.
В последнем случае боюсь не за себя. М<арина> слепа совсем именно в той области, в к<отор>ой я м. б. даже преувеличенно зряч. Потому хочу, чтобы узел распутался в тишине, сам собою (это так и будет), а не разорвался под ударами урагана.
Но это ожидание очень мучительно. Каждый шаг нужно направлять не прямо, а вкось. А так хочется выпрямиться!
То что ты писал о вреде отгораживания и о спасительности любви ко всем и принимания всех через любовь — мне очень близко. И не так близко по строю мыслей моих, как по непосредственному подходу к людям. Особенно после войны. Весь характер моих отношений с людьми в последние годы — именно таков.
В последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. М. б. потому, что «раненый зверь заползает в свою берлогу» (по Ф. Степуну). А в России у меня только и есть одна берлога — это твой Коктебель. Спасибо нежное тебе и Марусе за ласку и приглашение.