Сколько раз потом Фейга корила себя за жадность: нужно было все же обсыпать рисом и деньгами, что там эти розы. А иногда зло думала о муже: вот, видно, все же пожалел роз, не от всего сердца разрешил… Вот и не сработало. Да что гадать?
Утром Фейга дала Голде и Саррочке, двум старшим дочкам Шейны, небольшие корзинки: рвите лепестки с роз, быстрее, срывайте, нужно будет Лизочку и дядю Гилела обсыпать… Третья дочка Шейны и Мэхла, полуторагодовалая Мирра, сидела на траве в саду и запихивала в рот лепестки – добрые сестры дали ей пригоршню, поиграть…
Хлопает калитка. Ржут лошади. Грубые мужские голоса. Помертвевший Файвель выходит на крыльцо. Шейна вылетает из дома, подхватывает Мирру на руки. У Мирры вокруг рта – красные лепестки. Шейна молча машет свободной рукой дочерям: быстро! Быстро! Ко мне, за меня, ни звука, глаза в землю, не смотреть, не смотреть!
Григорьевцы.[2]
Один мужик, видимо, старший, спрыгнул с лошади, за ним слезла его жена. Размяла зад, потоптавшись на месте. Другие мужики, человек тридцать, спешились, хмуро осмотрелись. Жиды. Опять заново, что ли? Да как-то ни сил, ни охоты нет, устали, хотя – как батька скажет. Эта вон ничего, да и та жидовочка тоже, сойдет. Ишь, облепилась детьми. Ничего, батька скажет – враз отлепим.
Григорьевцы скакали от самой Александрии[3], там с боями взяли казначейство, с собой были и деньги, и оружие, но хотелось нажраться чтоб лопнуть, выпить – и свалиться где-нибудь в сено, проспать пару дней.
Атаман о чем-то говорил с Файвелем у крыльца. Повернулся к своим:
– Тут у жидов свадьба собирается, приглашают. Угощают. Зови всех.
– Нам бы умыться с дороги, бать.
– Жидовка зараз все даст.
Фейга засуетилась, схватила лучшие полотенца, понеслась с ведрами. Поливала, подавала, в глаза не смотрела. В голове чиркали мысли: спрятать детей! Куда? Соседи не возьмут. И не уведешь, заметят. Что в доме есть? Пусть возьмут, что найдут, только не трогайте, не трогайте, не трогайте… Внутри у Фейги кто-то беззвучно кричал: «А-а-а-а-а!..»
Лиза и ее сестры Анна и Ита прислуживали рассевшимся за столом мрачным и уставшим мужикам и бабам. Мэхл, Меер и Моисей, три брата, таскали воду, стреноживали лошадей или привязывали их к яблоням. Шейну с детьми Файвель быстро увел в дом, спрятал в дальней темной комнате, – и задвинул дверь шкафом. Шкаф оказался чуть ниже дверного проема, и Файвель закинул на шкаф какое-то тряпье, чтобы двери вовсе не было видно.
Вернулся в сад, где разгоралось пьяное веселье. Гилел и Лиза, окаменев, стояли под хупой[4] во главе стола: бандиты желали смотреть жидовскую свадьбу:
– Эй, молодые, горько!
– Горь-рь-ка!
– Жид, танцуй! Ты ж женишься, едрен корень!..
– Жид, сала давай! – это уже к Файвелю.
– Нет сала, не держим. Фейга, что у нас есть?
– Поищу, поищу, пожалуйста, все, что есть, все, что есть…
Толстая потная тетка, жена одного из приехавших, поднялась с места:
– Пойду сама тоже погляжу… А то эта жидовка чего спрячет.
– Конечно, посмотрите сами…
Только бы не убили, только бы не убили… А где Шейна? Дети? Файвель чуть повел бровью. Спрятал. Молодец, догадался. А где? Где спрятал? В погребе? Где?!
За три часа все было съедено, лошадей братья Ровинские напоили. Григорьевцы лениво поднимались со скамеек.
– Спасибо, жидок, еще заглянем. И молодым – счастья, и жиденят побольше пусть нарожают…
– Ха-ха-ха, ну ты сказал! Как в лужу пернул!.. И жиденят, и счастья!.. Ха-ха!.. – и огромный мужик с окладистой бородой, потный, пахнущий козлом, весь затрясся от хохота.
Через две минуты двор был пуст. Мертвая тишина пролилась в сад Файвеля. Кусты вытоптаны, цветы объедены лошадьми, под деревьями нагажено… Фейга на ватных ногах подошла к мужу. Он приобнял ее:
– Живы. Живы. Благодари Господа за милосердие его и чудо его… Живы.
У Фейги чуть дрогнули губы.
– Где дети?
Дальше Гилел с Мэхлом отодвигали шкаф, освобождали Шейну, Лиза и Ита переодевали описавшихся Саррочку и Миррочку, Шейна, стоя над ведром с водой в кухне, большими глотками жадно пила из кружки. Восьмилетняя Годл тихо плакала, прижавшись к шелковице щекой.
Все сели на террасе, притихшие, уставшие. К тому, оскверненному столу в саду никто не подходил, истоптанная хупа валялась на траве. Файвель поднялся с кружкой воды в руке.
– Можно, конечно, подумать, что это было плохое начало семейной жизни. Но так подумать может только неблагодарный, пустой человек. Сейчас повсюду убивают, жгут, режут, грабят, везде беда, смерть, сироты. И нашим Гилелу и Лизочке предстоит жить в такое время и на такой земле. И этот налет – добрый знак свыше: да, будет трудно, и смерть пройдет рядом, но она пройдет мимо. И все будут живы, и дом будет полон детей! Сегодня – самый счастливый день в вашей жизни, потому что вы стали мужем и женой и потому что вы остались живы – и не потеряли родственников. А хлеб? Будет и хлеб, и вино, и яблоки, и гефилте фиш, и цимес… А, Фейга? Будет?
– Будет. Будет. Конечно.
И Ровинские и их гости встали – и выпили воды. За молодых. И Гилел разбил стакан, ударив по нему ногой.[5]
…У Лизы и Гилела родилось двое детей: Геня и Давид, оба мечтали стать врачами. В июне 1941 года у Давида заканчивалась служба в армии – он был фельдшером, а Геня училась в мединституте и проходила практику где-то на Кавказе. В последнем письме, которое получила тетя Лиза, Давид писал, что их отправляют на фронт. Геню кто-то однажды видел в госпитале на границе с Польшей…
Гилела призвали на фронт, но он до него не доехал – немцы разбомбили грузовик, в котором везли новобранцев.
Тетя Лиза эвакуировалась в Узбекистан, устроилась на завод, где работал Гилел. После войны жила у сестры Анны под Москвой, в Перловке. Ей казалось, что слова отца, сказанные на ее свадьбе: «Смерть пройдет рядом, но пройдет мимо» – были пророческими, и всю жизнь искала пропавших без вести детей. И Давид, и Геня снились ей каждую ночь: то они снова маленькие, то вдруг – взрослые, со своими детьми, приходят к ней в гости…
Однажды, осенью 1945 года, был в Москве в командировке Соломон – муж их племяшки Голды, а по-новому – Олечки, которая девочкой собирала на свадьбе Лизы розовые лепестки. На обратном пути Соломон заехал проведать теток жены.
Тетя Лиза поставила перед ним чашку чая и присела рядом, спросить, как дела. Соломон стал что-то отвечать, но посмотрел ей в глаза – и решительно принялся сгребать в сумку тети-Лизины вещи: юбку, шаль и вязаную кофту.
Соломон был уверен, что такая нечеловеческая тоска лечится только в человеческом доме: там, где есть маленькие дети и где очень-очень нужна тети-Лизина помощь. Поэтому он схватил тетю Лизу в охапку и, не желая слушать никаких возражений, привез ее к себе в Коломну, к жене Оле и сыновьям Борьке и Микуну.
Тетя Лиза прожила у Оли и Соломона месяц, потом вернулась к сестре в Перловку, боялась пропустить пенсию. В Коломне она немножко оттаяла: прибирала в квартире, пыталась разговаривать с десятимесячным Мишкой, младшим Олиным сынком, и учила Олю варить варенье из крупных слив и абрикосов. Правда, ни слив, ни абрикосов, ни даже сахара в доме не наблюдалось, но – когда-нибудь, когда-нибудь… Рассказывайте, тетя Лиза, очень интересно. Я записываю.
– Теть Лиз, а почему вы по ночам плачете?
– Борька, паршивец, отстань от тети Лизы, иди лучше посмотри, куда Мишка уполз. А зачем в паштет морковь?..
До самой своей смерти ранней осенью 1980 года тетя Лиза писала письма в разные архивы, пытаясь разыскать следы Давида и Гени. Безуспешно.
Все-таки нужно обсыпать новобрачных крупой и деньгами.
Крупой и деньгами.
Свадьба Лизы стала последней каплей. «Едем в Александрию, там самооборона[6], хотя бы от погромов спасемся», – бормотала Шейна, завязывая вещи в узлы. «Не поднимай, тебе нельзя», – муж выхватил громоздкий узел с периной из рук жены. Они ждали четвертого ребенка ближе к зиме.
В Александрию так в Александрию. Там жил Лева, двоюродный брат Мэхла, и было известно, что в городе можно найти работу и недорогое жилье. В Новой Праге работы не было. Мучная лавка Мэхла дохода не приносила, жили с того, что распродавали потихонечку вещи, приданое Шейны. Мэхл простился с отцом, Фейгой, поцеловал сестер, братьев – и с тремя детьми и беременной женой на телеге отправился за двадцать километров, в другой город.
Снять жилье получилось довольно быстро: Галя, богатая украинка, чей муж как ушел на фронт в 1914, так до сих пор и рубил где-то саблей, сдала две теплые комнаты. Мэхл нашел работу. В начале зимы родился Шимон, Сёмочка. Девочки подрастали, и Шейна каждую ночь, закрывая глаза, мысленно благодарила Бога: дети живы и здоровы, у мужа есть работа, у нее еще есть что продать… Но вслух не произносилось ни слова: Шейна вдруг стала суеверной, как родители, и не хотела, чтобы смерть за окном услышала, как она спокойна и как благодарна… Шейна, закрыв глаза, повторяла про себя молитву об упокоении отца, о спасении мамы, брата и сестер, но сил хватало на минуту, дальше проваливалась в сон.