Охара прерывает чтение, снимает очки, тщательно их протирает.
– Никак не могу без них. Сразу же чувствую себя как слепой, что палку вдруг потерял.
Слушая Охара сэнсэй, я всматриваюсь в книги, стеной возвышающиеся до потолочных стропил. Читаю их иероглифические названия: «История японской культуры» Цубои, «Культура доисторической Японии» Кобаяси, «Этнографический словарь» Янагида, «Изучение древней истории Японии», «Общество и идеология древней Японии», «Императорский дом», «Как трактовать историю» Цуда, «Идеология феодализма в Японии» Нагата… Из каждого тома, видимо тщательно проштудированного ученым, выглядывают, точно головы над иероглифическим морем, заставки разных цветов и конфигураций, с бисерным почерком сделанными пометками и обозначениями. А вокруг сотни других фолиантов – увлеченный разговор об исследованиях, рукописях, книгах. Поистине: «Мясник рассуждает о свиньях, а ученый – о книгах».
– «Нам доставляет бесконечное удовольствие, – продолжает Охара сэнсэй, – видеть это тонкое, неясное освещение, когда робкие, неверные лучи внешнего света, задержавшись на стенах гостиной, окрашенных в цвет сумерек, с трудом поддерживают здесь последнее дыхание своей жизни. Мы предпочитаем этот свет на стенах, вернее, этот полумрак всяким украшениям – на него никогда не устанешь любоваться. Естественно, что штукатурка желается исключительно ровного цвета, без узора, для того чтобы не возмутить полусвета, отдыхающего на песочных стенах. Каждая комната имеет свою, отличную от других окраску стен, но как незначительно и трудно уловимо это отличие. Это даже не цветовая разница, а разница в оттенках – даже больше: разница в зрительном восприятии наблюдающих лиц. От этой едва уловимой разницы в цвете стен каждая комната приобретает и свой нюанс тени».
Закончив чтение этого отрывка, Охара медленно, как бы в раздумье, закрывает книгу, передает ее мне, а затем, принеся извинение гостю за допускаемую неучтивость («Сицурэй симасита!»), начинает помогать своей супруге в приготовлении новогодней трапезы.
С нескрываемым нетерпением я раскрываю книгу с этюдом Танидзаки и углубляюсь в мелкий иероглифический текст.
«Если уподобить японскую залу картине, исполненной тушью, то бумажные раздвижные рамы будут ее самой светлой частью, а ниша – самой темной. Каждый раз, когда я смотрю на выдержанную в строгом стиле нишу японской залы, я прихожу в восхищение перед тем искусством распределения светотени, которое свойственно только японцам, постигшим тайну „тени“. Здесь вы не увидите никаких ухищрений: комбинацией простого дерева с простыми стенами в глубине комнаты ограничено пространство, где лучи света, дошедшие извне, рождают неясную тень. Вы вглядываетесь в мрак, наполняющий пространство за выступом карниза над нишей, плавающий вокруг цветочной вазы, таящийся над этажеркой „тигаидана“ (этажерка, полки которой имеют не ровные поверхности, а уступообразные), и, зная, что это только тень, вы тем не менее чувствуете, как будто это воздух тихо притаился здесь, как будто тишина вечности владеет этими темными углами».
Прочтя одну страницу, я с неослабевающей пытливостью продолжаю штудировать текст этюда, испытывая радостное ощущение, которое возникает, когда трудно оторваться от увлекательного сюжета или зрелища. И я вновь испытываю какой-то наплыв мыслей, образов, картин. Главный замысел автора, основная идея произведения проступает для меня все рельефнее, благодаря последовательному повторению сюжетных ситуаций, мотивов, тематических образов.
«Где ключ к этой таинственности? Секрет в ее магической силе тени. Если бы тень была изгнана из всех углов ниши, то ниша превратилась бы в пустое место. Гений надоумил наших предков оградить по своему вкусу пустое пространство и создать здесь мир „тени“. Тень внесла настроение таинственности, с которым не могут соперничать ни стенная живопись, ни украшения. Фокус как будто бы простой, на самом же деле не всякому доступный. Круглый вырез окна сбоку ниши, глубина свисающего над нишей карниза, высота верхней балки ниши, – все их пропорции создавались ценой усилий, незаметных глазу, но легко вообразимых. Особенно заслуживает быть отмеченным „кабинетное“ окно – „сеин“, с его бумажными рамами, пропускающими слабый белесый свет. Стоя перед ним, я не замечал, бывало, как течет время. То, что мы называем „кабинетом“, как показывает самое имя, в старину было комнатой для чтения и письма, и окно в ней было устроено именно с этой целью, но с течением времени оно превратилось в источник света для ниши. Впрочем, в большинстве случаев -окно это служит не столько источником света, сколько фильтром, процеживающим сквозь бумагу боковые лучи внешнего света, заглядывающего в комнату, и в нужной мере ослабляющим их. Какой холодный молчаливый оттенок имеет этот свет, отражающийся на внутренней стороне бумажных рам! Солнечные лучи, пронырнув из сада под навес кровли, пробравшись через веранду и с большим трудом проникнув сюда, уже бессильны освещать предметы, – они словно утратили всю свою живительную энергию и способны только выделять белым пятном квадрат бумажных раздвижных рам. Я часто стаивал перед этими рамами и пристально вглядывался в их бумажную поверхность, светлую, но не режущую глаз. В залах больших храмов лучи света, гораздо более удаленные от сада, становятся еще слабее и почти не меняют своего слабого белесоватого тона ни весной, ни летом, ни осенью, ни зимой, ни в ясную, ни в пасмурную погоду, ни утром, ни днем, ни вечером. И тень, окаймляющая узенькие, длинные полоски бумаги, заключенные между деревянными палочками частой решетки рамы, кажется недвижной пылью, навсегда впитавшейся в бумагу».
В комнате продолжается приготовление. Охара сэнсэй и его супруга деловито то входят, то выходят. Появляются новые предметы и посуда. А мною продолжает владеть неудержимое желание проникнуть в чудесную тайну японской тени.
Интерес к книге возрастает и оттого, что в ней по-особенному, очень индивидуально чувствуется автор, его мысль, полнота настроения, щедрость поэтического видения, какое-то преклонение перед едва уловимыми красками окружающего нас мира с его ритмом, который столь своеобразно слышит писатель, с бесконечной гаммой нюансов, движений света и теней, которые обнаруживаются поразительной зоркостью художника.
«В такие моменты я стою словно зачарованный и, прищурив глаза, как сквозь сон гляжу на этот свет. Я стою перед впечатлением, как будто перед моими глазами поднимаются вверх дрожащие струйки воздуха и ослабляют силу моего зрения. Это – свет, излучаемый белой бумагой. Бессильный разогнать мрак ниши и даже отбрасываемый им обратно, он создает какой-то свой призрачный мир, в котором трудно разграничить свет и тьму. Не казалось ли вам, когда вы входили в такую залу, что плавающие в ней лучи света – не обыкновенные лучи, а лучи, имеющие какую-то особенную ценность, вес и значимость? Не приходилось ли вам испытывать какой-то безотчетный страх перед „вечностью“, когда, находясь в такой комнате, вы вдруг переставали замечать время и вам казалось, что прошли целые месяцы и годы, что, выйдя на свет божий, вы увидите себя уже седым стариком?»
Комната совсем преобразилась. Она как бы наполнилась содержанием. Привычные предметы придали ей домашний уют, интимность. Под каллиграфическим свитком появился «бонсай» – карликовое деревцо в синей керамической чаше. Живая сосна в миниатюре – она является фамильным сокровищем. Это почти вековое дерево. Оно бережно передается по наследству из поколения в поколение. Особый уход, постоянно поддерживаемый микрорежим позволяют японским садоводам искусственно задерживать рост растения, сохранять его определенные размеры и форму. Подлинный «бонсай» должен обладать как бы в масштабе всеми естественными качествами растения и создавать впечатление натуральности. Чем дольше я смотрю на «бонсай», тем больше создается впечатление, что это настоящая сосна, о которой японцы говорят, что она еще «с вершок, а уже видно, что из нее доска выйдет». Но сосна с ее неизменным вечнозеленым убранством прежде всего – олицетворение постоянства, жизнестойкости и долгожития. Излюбленное дерево живописцев и поэтов. Таким образом, два различных предмета – бумажный свиток с изображением иероглифа «долголетие» и живое растение – являются не просто декоративными предметами. Они определенным образом соотносятся между собой, подчинены одной идее. Как и разные формы искусства, каллиграфия и «бонсай» служат средствами символического выражения той же самой идеи долголетия.
С другой стороны ниши, рядом со вторым бамбуковым стволом, который служит границей ниши, расположен еще один свиток с изображением иероглифа «счастье» в том же художественном масштабе, что и знак «долголетие». Он выполнен одним и тем же мастером в совершенно одинаковой стилевой манере, столь же сильным, выразительным почерком.