3. Наверное, я хорошо бы выдержал в Праге весну и лето, во всяком случае, д-р Краль письменно советует мне приехать, теперь же он в разговоре с родителями взял свой совет обратно (эти колебания объясняются колебаниями в моих письмах), но правильнее все-таки было бы, наверное, принять какое-то половинчатое решение, если, как уверяет доктор, мое состояние действительно улучшается. И где бы я мог провести теплое время лучше, чем высоко в горах (Полянка расположена на высоте 1100 м). Я знаю, где мне было бы посильно работать; но я не знаю такой деревни.
4. Но главное — мое субъективное состояние, и оно — конечно, тут есть еще бесконечно много возможностей для ухудшения — не особенно хорошо, кашель и одышка усилились, как никогда прежде, в разгар зимы — а зима была трудная, не из-за холода, а из-за нескончаемых снежных бурь — одышка стала почти отчаянной, теперь погода исправилась, и с этим тоже стало, конечно, лучше. Я только говорю себе: если я вправе ссылаться на мое субъективное состояние, тогда безразлично все, что связано с моей службой, — нет, тут я не прав, тогда связанное с моей службой не безразлично, тогда мне это особенно нужно, но, если я буду относительно здоров, тогда мне это не так нужно.
Мой отпуск заканчивается 20 марта, я слишком долго раздумывал, что мне делать, из чистой робости и нерешительности я дотянул до этих, самых последних дней, когда просьба о продлении отпуска превращается в почти неприличный шантаж. Ибо вообще-то естественнее было бы сначала спросить, что думает об этом директор, а затем в зависимости от его ответа подать заявление, потом это заявление предъявить администрации и т. д. Теперь же все это, конечно, слишком поздно, письменно уже ничего не сделаешь, вымогательский характер моих действий мог бы быть смягчен лишь моей устной просьбой, то есть я мог бы поехать в Прагу, но надо ли мне тратить время? Тогда с просьбой туда могла бы пойти Оттла, но вправе ли я просить ее об этом в ее состоянии? К тому же я не хотел бы объяснять ей все так же подробно, как тебе. Таким образом, ты один, Макс, остаешься человеком, на которого я возлагаю это бремя. Просьба моя заключается в том, чтобы ты по возможности скорее пошел к моему директору Одрстчилу с врачебным заключением, которое я прилагаю (я получу его только после обеда, надеюсь, оно будет таким, как мне обещали), лучше всего пойти туда к 11 утра; что сказать, ты знаешь, конечно, лучше меня, я хочу лишь сказать, как это себе сам представляю, например:
Я, разумеется, способен ходить в бюро (между нами говоря, способен выполнять и работу (!), которая там есть), но так было и до моего отъезда, однако так же несомненно, что осенью мне придется уехать опять и снова состояние мое будет немного хуже, чем прошлой осенью. Врач обещает мне длительную работоспособность, лишь если я останусь на 4–6 месяцев, поэтому я прошу продлить мне отпуск, пока что месяца на два, после чего снова пришлю подробное медицинское заключение. Я прошу этот отпуск, если мне его предоставят, за полное жалованье, за три четверти, за половину, только совсем без жалованья меня оставлять нельзя, и с переводом на пенсию тоже надо потерпеть. Впрочем, эти полгода можно не засчитывать и для продвижения по службе, и для пенсии. Такое отчасти ограниченное разрешение на отпуск было бы для меня даже облегчением, потому что я слишком хорошо сознаю, что я уже получил от этого отпуска в этом заведении. Конечно, так просить об отпуске, как это делаю я, нельзя, и это можно извинить только тем, что я до сих пор сомневался и лишь сейчас подробнее переговорил с врачом. Я также знаю, что сначала надо написать заявление и т. д., но, может, не поздно заявление написать задним числом, учитывая, что я могу рассчитывать на согласие оставить меня здесь и что я не должен буду 20-го приступать к работе. Если же это невозможно, я мог бы так или иначе на какое-то время приехать в Прагу.
Примерно так надо бы поговорить, и тогда, Макс, ты должен мне телеграфировать: «Оставайся» или «Приезжай».
Еще кое-что о директоре. Это очень добрый, отзывчивый человек, особенно ко мне он добр необычайно, правда, тут примешиваются и политические причины, ведь тогда он может говорить немцам, что необычайно хорошо относится к одному из них, хотя, в сущности, речь идет всего лишь о еврее.
И о жалованье поговори, пожалуйста, как следует, не упоминай также про богатство моего отца, ибо, во-первых, его нет, а во-вторых, если есть, то наверняка не для меня.
Подчеркивай некорректность моего поведения, потому что корректность, поддержание своего авторитета для него значат много.
Разговор наверняка перейдет на общие темы, и сделает это он, ведь ты пришел к нему. Тогда, наверное, ты мог бы — не для того, чтобы его подкупить, это мне ни к чему, а просто чтоб доставить ему удовольствие, потому что я в самом деле чувствую себя ему обязанным, — мимоходом упомянуть, что я часто говорил о прямо-таки творческом его красноречии и с восхищением учился у него живому разговорному чешскому языку. Может, ты этого не очень-то заметишь, с тех пор как он директор, он эту силу почти утратил, бюрократизм не дает ей больше проявиться, ему приходится слишком много говорить. Кстати, он профессор и пишет на социологические темы, но этого ты знать не должен… Ты можешь, конечно, говорить по-немецки или по-чешски, как захочешь.
Вот такая задача. Когда я думаю, что добавляю ко всем твоим делам еще и такое, я чувствую себя, поверь, не лучшим образом, но со всех сторон подступает, и надо где-то прорваться, а ты, Макс, должен страдать. Прости меня.
Твой Ф.
Да, еще: не исключено, что Оттла со своей стороны предпринимала что-то подобное, тогда хорошо бы сначала ее у нас расспросить.
Может, тебе покажется, что я слишком робею перед бюро. Нет. Прими во внимание, что бюро никак не виновато в моей болезни, далее, что оно страдает не просто от моей болезни, а от ее уже пятилетнего течения, что оно держалось по отношению ко мне порядочно, когда я почти бессознательно влачил свои дни.
Если мне здесь придется остаться, тогда я, наверное, увижу тебя здесь, это было бы славно.
Множество приветов твоей жене и Феликсу, и всем, кто там, и Оскару, и всем, кто там.
[Матлиари, середина апреля 1921]
Дражайший Макс,
как может не получиться новелла[97] сейчас, когда у тебя есть покой, чтобы выдержать напряжение, и новелла должна родиться, как удачное дитя самой жизни. И как разумно все у тебя складывается, в том числе на службе. На прежней службе ты был ленивый чиновник, потому что твоя неслужебная деятельность никак не ценилась, ее самое большее терпели и прощали, теперь же она — главное и придает тому, что ты делаешь на службе, подлинную, не доступную никому из других сотрудников ценность, так что ты и в отношении службы можешь считаться человеком весьма усердным, даже если ничего там не делаешь. Наконец — и главное, — как ты поистине могучей рукой справляешься с браком, да еще с Лейпцигом вдобавок, и притом все время еще и с самим собой, и в браке, и в Лейпциге полагаясь на реальность, хотя и не понимая ее. Всяческих успехов на твоем трудном, высоком, гордом пути!
А я? Когда я перебираю вести о тебе, Феликсе и Оскаре и сравниваю вас с собой, мне кажется, будто я блуждаю, как дитя, в лесах зрелого возраста.
Дни снова прошли в усталости, в ничегонеделании, в созерцании облаков, да еще в неприятностях. Это в самом деле так, все вы утвердились как мужчины. Незаметно, тут дело решает даже не вступление в брак, просто существуют, наверное, судьбы с историческим развитием и без него. Иногда я ради забавы представляю себе некоего грека, который попадает в Трою, хотя этого и не желал. Он не успел там даже оглядеться, как уже угодил в свалку, самим богам неведомо, о чем тут речь, а он уже повис на троянской боевой колеснице, и его тащит вокруг города, до песен Гомера еще далеко, а он уже лежит с остекленевшими глазами, если не в троянской пыли, то на подушках шезлонга. А почему? Гекуба ему, разумеется, ничто, да и Елена не так уж важна; если другие греки выступали в путь по зову богов и сражались под их защитой, он послан туда отцовским пинком и сражается, проклятый отцом; хорошо, что были еще и другие греки, не то мировая история оказалась бы ограничена двумя комнатами родительского дома с порогом между ними.
Болезнь, о которой я писал, оказалась катаром кишок, тяжелым, как еще никогда, я был убежден, что это кишечный туберкулез (что такое кишечный туберкулез, я знаю, на моих глазах умерла от него кузина Феликса); один день у меня была температура 40, но все, надеюсь, обошлось без последствий, а потерянный вес можно будет восстановить. Кстати, человека, которого так мучили и о котором я однажды писал, больше нет, он наполовину умышленно, наполовину нечаянно упал на ходу между двумя вагонами скорого поезда, между буферами. Впрочем, он ушел отсюда почти в беспамятстве, рано утром, вроде бы на небольшую прогулку, без часов, бумажника и вещей, прогулка эта растянулась до трамвая, там до Попрада, дальше в скором поезде и все в направлении к Праге, чтобы навестить на Пасху свою семью, но потом он передумал и спрыгнул. Мы все здесь несем свою долю вины, не за его самоубийство, а за его отчаяние в последнее время, каждый боялся общаться с ним, человеком весьма общительным, и проявлял это самым бесцеремонным образом, как отталкивают других локтями мужчины на тонущем корабле. Я не имею в виду врача, сестру и горничную, в этом смысле я глубоко их уважаю. Кстати, потом прибыл еще один такой же больной, но он уже уехал.