Я считаю себя пролетарским поэтом, а пролетарских писателей ВАППа — себе попутчиками. И сегодня на этой формуле я настаиваю. Я говорю об этом не потому, что обрушиваюсь из какого-нибудь лефовского лагеря на другие лагери, жаждущие на литературном поприще нажить себе политический капиталец, а я также утверждаю, что одряхлевшие лохмотья Лефа надо заменить, потому что у нас наблюдается лирическая контрреволюционная белиберда.
В феврале 1930 года на конференции, организованной ассоциацией пролетарских писателей Москвы, он раскритиковал "конструктивистов":
Они совершенно упустили из виду тот факт, что помимо самой революции имеется целый возглавляющий её класс, который следует принять во внимание. Они всего лишь повторно используют одни и те же старые образы и совершают те же ошибки, что и футуристы — будучи более озабоченными направлением, нежели содержанием. Это не более чем попытка завить несколько оставшихся волос на старой лысой макушке старомодной поэзии, и это нельзя допустить в пролетарской поэзии.
Именно в это же время, в феврале 1930, то есть за два месяца до своей смерти, он официально вступает в ряды РАПП, позже превратившуюся в разряд омерзительной секты.
Цепляться за нечто, бывшее когда-то новаторским, но ныне крайне устаревшее — вот что я называю старением. Подобно сюрреализму, развитию, уже настигнутому романтизмом, который всё ещё держится, как пожилая кокетка, неспособная на грациозное старение. Маяковский таким не был, и мне вспоминаются его строки из "Про это" (1923):
Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный
до гроба добраться чтоб.
Его необычная энергичная гибкость означала, что он никогда не застревал в одном "движении", и когда подобное "движение" превращалось в застойное, он это понимал и двигался дальше.
Я хочу вернуться в период 1912–1913 годов и в те первые вызывающие полемику поэтические вечера с Маяковским, Бурлюком, Хлебниковым и Кручёных. Я ни с кем из них не была лично знакома, но они казались буйной кучкой, несмотря на то что их аудитория по большей части состояла из эстетов и символистов. Они создали подписанный каждым из них манифест под названием "Пощёчина общественному вкусу". Маяковский выступал с чтениями в жёлтой кофте, и в моих воспоминаниях они напоминают мне боксёрские матчи с орущей, перебивающей, свистящей толпой… Но он сохранял спокойствие, красовался, громогласно читал и кричал на публику.
Однажды прошёл вечер выбора "Короля Поэтов" (кажется, это было в 1914). Многие поэты приняли в нём участие. По-моему, среди них был Бальмонт, и, конечно же, Игорь Северянин, поскольку победил он.
Маяковский был в абсолютном исступлении, едва не потеряв голос в своей перебранке с публикой. Он был совершенно ошарашен, что "Королём" выбрали не его. Кто в наши дни помнит о Северянине? Но в тот вечер он был звездой, и весь зал шумно апплодировал ему. Бледный, одетый в чёрный плащ, он был характерно спокоен и сдержан, держа перед собой красную розу, как свечу.
А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
(Облако в штанах)
Et dans les fumйes des cigars,
Flute в champagne,s" allongeait
La queule de cuite а Sйvйrianine.
Et ca ose se nommer poйte!
Et courcailler comme une caille grise!
De nos jours
il faut
Avec un casse-tкte
Tailler dans le crane du monde.
(Nuage en pantalon)
Всё это произошло в зале Политехнического музея, в котором позже Маяковский возьмёт свою аудиторию штурмом на пике своей славы. Я думаю, что это был единственный раз, когда Маяковский потерял своё sang-froid перед публикой. Был период, когда его постоянно освистывали, но он не терял присутсвия духа от подобного очевидного отсутствия успеха — скорее, казалось, что он наслаждается и видит в подобной оживлённой схватке победу. Он обожал манипулировать публикой, и не было запрещённых приёмов, как только он начинал ловить на приманку дракона, стоящего перед ним…
Я знаю лишь одного человека, способного полностью "овладевать" публикой. Таким человеком был Маяковский. Он играл с ней, насмехался над ней, дразнил её, как бешеный бык и всегда мог увести её в желанное направление. Да поможет Бог любым зрителям, оказавшимся настолько неумными, чтобы решиться оказать ему сопротивление — вскоре они обнаруживали себя распластавшимися на полу, выбитыми его высокомерием, пренебрежительной манерой и надменным юмором. До конца своих дней он выступал с сотнями чтений и лекций по всему СССР, и в каждой аудитории всега находилась небольшая группа людей, обьединявшаяся против него в некий злобный союз… И которая в итоге оказывалась сама выставлена на посмешище.
В конце чтений слушатели писали вопросы на записках и кидали их на сцену. В своей автобиографии "Я сам" (1928) Маяковский писал:
Собрал около 20 000 записок, думаю о книге "Универсальный ответ" (записочникам). Я знаю, о чем думает читающая масса.
Но он был глух к антагонизму своей публики. Что на самом деле нервировало его, так это сам процесс декламирования, вне зависимости от того, была перед ним масса розовых клякс или нет… Масса, совершенно ошеломлённая волнительной лиричностью поэзии оратора, стихов проповедника, гремящих с мощью и громкостью кафедрального органа.
В 1913–1914 прессу занимало только желание ранить Маяковского. В 1914 он начал постоянно сотрудничать с юмористическим журналом "Сатирикон". В том же году он прочёл отрывки из "Облака в штанах" Горькому. Горький очень расчувствовался и начал рыдать, придя в восторг от открытия нового гения. Выпустив журнал "Летопись" в 1915 году, он принял Маяковского в качестве постоянного сотрудника.
1915-16-17. Я потеряла отца. Мы с матерью жили одни в другом доме, на другом конце Москвы. У меня появились новые друзья, новые интересы. После школы я поступила в Архитектурный Институт, и моя голова была полна математикой и рисованием. Тем временем Маяковский превратился в "дядю Володю", и всё что я чувствовала к нему, было безграничным дружелюбием… Если вообще вспоминала о нём.
Он жил в Петрограде. Я виделась с ним каждый раз, когда он приезжал в Москву на несколько дней, или когда я ездила в Петроград в гости к своей сестре Лиле. Именно благодаря своему приходу повидаться со мной у неё дома Маяковский и познакомился с Лилей.
Я ездила к Лиле почти на каждый праздник. В 1915 году она устроила новогоднюю вечеринку, и в доме была футуристическая ёлка. Стены квартиры украсили простынями, а дерево свисало с потолка вниз макушкой. Когда на ёлочке зажгли свечи, она стала похожа на красивую зелёную люстру, мерцающую гирляндами и стеклянными украшениями. Две комнатки освещали свечи, свечи были повсюду, те, что стояли на столе в столовой, были приклеены к круглым щитам, купленным в магазине игрушек. Идея состояла в том, чтобы ничто вокруг не было повседневным. Гости были в маскарадных костюмах и гриме, чтобы не походить на самих себя. Бурлюк выглядел на этот раз сравнительно нормально в своём плаще и лорнете. Был тут и Хлебников, сутулый и бледный, похожий, как говорил Шкловский, на большую больную птицу. Сам Шкловский тоже присутствовал с причёской, как у тогдашнего матроса — в чёрных завитушках. Был и друг Маяковского с самых первых футуристических битв поэт-футурист Василий Каменский — яркий блондин с голубыми глазами морского капитана и слабовольным ртом лгуна. Брови у него были раскрашены изумительным синим цветом, а лицо разукрашено рисунками под цвет… Подбородок украшала птичка. В петлицу была воткнута ложка. Во время ужина он сидел рядом со мной.
В столовой было так тесно, что все тридцать человек сидели, спинами прижавшись к стене, а грудью — к столу. Блюда можно было донести только до дверей и мы передавали их друг другу как могли. К концу вечера мой сосед Василий Каменский попросил моей руки. На самом деле делать предложения было его второй натурой, и в своё время он женился столько раз, сколько было разрешено по закону. Я тут же всем сообщила о его предложении, и с той поры его прозвали "женихом". Маяковский очень ценил его как поэта и соратника, но был совершенно не в восторге от идеи моего с ним замужества. Не то чтобы я даже отдалённо рассматривала такую вероятность.
В Москве я вскоре вновь увиделась с Каменским. Он рассказал моей матери всё о своём потрясающем угодье на Урале: доме, лесах, медведях, библиотеке. К двум часам ночи мы с мамой были совершенно измучены его необыкновенными импровизациями. Маяковский тоже находился в Москве и выразил своё неодобрение манёвров Васи. "Поверьте мне" — при каждой возможности говорил он моей маме — "у него на Урале нет ничего, кроме цветка, одного малюсенького цветочка", и он поднимал один палец, иллюстрируя свой аргумент. И не то чтобы Вася надеялся на то, что ему кто-либо поверит. То была чистая поэзия. Он обладал огромным талантом в плане футуристических фантазий… И сейчас обладает.