Какое счастье, что я могу людям смотреть в глаза, да и в зеркало. Пусть кругом я плохая, но уж тут я кристально чиста. Конечно, смешно хвастать тем, что есть норма. Но когда я оглядываюсь вокруг и неизбежно вижу грубоперелицованных демократов, не говоря о фашистах, у меня появляется чувство удовлетворения своей жизнью.
А что? Я и в опале находясь, не кичилась перед миром своими ранами, и выйдя из-под надзора. Никогда ни в какие игры с политическим душком не играю, а ведь если бы я взяла и написала бы о «Метрополе» и о себе, это был бы интересный матерьяльчик, мне многие, в том числе и Евтушенко, предлагали написать, а уж они напечатают. Слава богу, ушла от этого искушения и не вымаралась в грязной воде добытчиков, дележников пирога под демократической пеной.
Да, до демократии здесь так далеко, как до луны. Но луну еще могут освоить космонавты, а законность демократии – никогда. ‹…›
10.9.92
Леночка, милая моя! Чем ближе к папиному отъезду, тем сильней я ему завидую и ревную. Ведь это так с моей стороны дурно, ведь ты меня зовешь, а жизнь не пускает. И надо радоваться за папу, а не завидовать. И я рисую картины его жизни у вас. Вот вы его встречаете в аэропорту, он вас всех целует. Спешит в Иерусалим, если Манька или Федя его не встретили. Вместе в свободное время гуляете, ездите по друзьям. Светит солнце, но уже не так яростно. Время чудесное – на него падают все наши главные праздники. И вообще. Дальше воображение застопоривается, скажем, на общем обеде. Вы все вместе. И это – главное счастье. Конечно, могут быть и мелкие обиды. Скажем, Федя куда-то заторопился, не уделил деду должного внимания. Но такие обиды – производное от счастья.
Очень трудно представляю себе ваш день. Сережа разъезжает, переводит. Ты с такого-то по такой-то час учишься. И впрямь, с какого по какой? Манька учит уроки, усердно ли? А потом рисует. Федя убегает на тусовки.
Здесь это слово приобрело какое-то групповое бесстыдство. Вообще странный город: ничего хорошего не извлек из западной жизни и прекрасно усвоил все дурное. ‹…› Конечно, и в Израиле жизнь – не сахар, т. е. имеет свои негативные стороны, но только не по отношению к России. Все, что было хорошего: посиделки на кухнях, мечты о свободе личности – ничего этого уже нет. Так что в иные ностальгические минуты помни: «ничего не осталось от русской интеллигенции». Ну, кое-какие руины при желании можно найти, вот я пытаюсь мысленно за них держаться. Рутина, может быть, и есть на свой лад в любой стране. Но здесь рутина – и есть самая активная из форм жизни. Так что я больше не сокрушаюсь, что вы уехали, а радуюсь, хоть и по-звериному тоскую.
Леночка, подробно мне опиши, какие планы у тебя сбываются, а какие – нет. То, что у тебя есть двухгодичный грант, по-моему, дело хорошее. Есть какая-то стабильность, меньше дерганья и страха за завтрашнюю жизнь. Впрочем, ты наделена прекрасным легкомыслием, и оно тебе, наверное, помогает. Ужасное выражение «влезть в душу». А я все пытаюсь влезть и посмотреть на все твоими глазами.
‹…› Вообще-то я переполнена вопросами к тебе. А на бумаге вдруг начинаю философствовать и расписывать совковую жизнь. Но и это – один из вопросов, тебе адресованных: как из Израиля видится тебе здешнее бытие, хоть что-нибудь ты хотела бы вывезти из совка? Интересно, кто придумал это слово, уж не Зиновьев ли? Именно совок, и не только по звучанию, но и по смыслу. Вот «черпак» тут никак сказать нельзя. Черпать нужно из хорошего. А совок – тут и мусор, тут и грязь, тут и по сусекам только с веничком да совком можно пройтись. Не знаю, если так старательно мести на совок, испечешь ли колобок. Пожалуй, на лепешку наскребется. ‹…›
11.9.92 (День)
Леночка! Ну что у меня за ограничитель письма? Совсем как у Маньки, помнишь, – просила поставить точку там, где должен быть конец рассказа и удивительным манером заканчивала свой рассказ перед этой точкой. Находила выход, хотя повествование не предполагало такой быстрый конец. Это у Маньки действительно дар новеллиста. А вот не смогла я закончить на четвертой странице то, что хотела сказать, то, вернее, чем хотела завершить четырехстраничное письмо.
‹…› Наткнулась в «Новом Мире» на воспоминания, а точнее, на автобиографию Наума Коржавина. Все – искренне-мелко, без божества, без вдохновенья. Я бросила читать журнал и взяла с полки Пастернака: «Охранная грамота», «Люди и положения». Чудесно. Прочла, правда, и его безумное выступление, прославляющее наших корифеев Ленина – Сталина. Но какая крупная личность – Пастернак! Были у него и заблуждения, особенно в «Охранной грамоте» насчет Маяковского. (Тут не могу не упомянуть Юру Карабчиевского[147], я очень часто и много о нем думаю.) Но и сама лексика Пастернака не была обезличена, как у Коржавина. Последний вплоть до смерти Сталина верил в пионерию нашего общества и его вождя. Хотя потом прозрел настолько, что даже сел, учась в литинституте. ‹…› Что мне до того, что он крестился и теперь так рьянен в этом, как был, находясь в пионерии и комсомолии, целуется с Бондаревыми и призывает непримиримость примириться, все, мол, братья. Короче говоря, в общем-то умный Коржавин все-таки находится вне искусства. Если бы он был глуп, то и разговора о нем не возникло бы. Это типичный средний уровень текучки, ее яркий представитель, где невежество самое себя не осознает.
И получается такая бездна между текучкой и вечностью – это было и есть во все времена. А в моем поколении этот разрыв, эта пропасть особенно ярко видна. ‹…› В ныне молодом поколении эта бездна почти преодолена, и очень много образованных молодых людей. Но мало кто из них обладает такой мощью таланта, как Бродский, или такой, как Айзенштадт, который знает, кстати, немало, хотя по стихам этого не скажешь. Однако – талант его и в том, что он смело плюет, скажем, на точную рифму. В том, что он читал вовремя Ветхий и Новый Заветы, я не сомневаюсь, как и в том, что он общается с Богом без посредников, потому-то так оригинален. Ведь посредник, т. е. священнослужитель, между человеком и Богом и наоборот не больше, чем переводчик. Такое беспосредническое отношение Айзенштадта с божественным и сделало его поэтом милостью Божьей.
‹…› Что делать, доченька? Ведь все вопросы к тебе уместились на небольшом пространстве писчей бумаги. Так что просто в письмах к тебе, то ли сама с собой разговариваю, то ли с тобой, что иногда мне кажется одним и тем же. Как будто какую-то большую душу Бог поделил на две. Позитивная часть у тебя, негативная у меня. А вообще льщу себя надеждой – это нечто целое. ‹…›
12.9.1992
Ленусенька! Добрый день! Хотя из окна он видится пасмурным, – дождь шел всю ночь. Завтра будет ровно год, как я тебя встречала в аэропорту. Потом были дивные, неразлучные два дня, а потом меня шарахнуло – почечная колика. Вот обида-то. Ну, Бог с этим. Все же мы виделись, хотя не так, как я планировала. Я хотела быть твоим хвостом: куда ты, туда и я. Не вышло. И здесь уместно сказать: «Много хочешь, Вано»![148] Да, Вано, уж слишком многого захотел, и судьба – окоротила.
Три раза в день смотрю и слушаю «новости», «вести». Вано и Нико совсем распоясались, все стреляют, сначала друг в друга стреляли, а теперь в абхазцев. Не знаю, ограничится ли эта война Закавказьем, не уйдут ли из России все кавказцы вместе с Фазу Алиевой[149]. ‹…›
Кстати, не видишь ли ты Л. А.? ‹…› Всю-то жизнь она писала с ощущением, что стихи хороши, но из-за ее еврейских мотивов, из-за самого ее еврейства, печатали и издавали мало. И тут они едут в Израиль! Вот где оценят ее тему, вот где она прославится! Но, увы, этого не случилось и не могло случиться. Потому что тема – последнее, что характеризует как прозу, так и поэзию. Голые заявления в стихах никому не нужны, нужен талант, открывающийся в художественности, в новой музыке, в ярко проявленной собственной интонации. ‹…› Бум вокруг шестидесятников был, поскольку они подменяли собой публицистику. Теперь публицистика несет свою функцию, и тем стихотворцам, которые были «супротив» власти.
‹…› Я счастлива, что никогда не спекулировала на теме, на судьбе и не отношусь к тем неудачникам (Вознесенский), участвующим во всех столетиях (сегодня Цветаевское) и прорывающимся на экран двумя локтями и двумя стопами. ‹…› Думаю, что Л. А., обмеривая свою жизнь, находит причины неуспеха в обществе, которое ее не принимает. Конечно, такому распространенному типу неудачников живется гораздо хуже, чем Вознесенскому. Но с высоты русской поэзии и та и тот поэзии этой не нужны в равной мере. И еще есть крайне редкий тип неудачника, это талант, не нашедший быстрого, а порой прижизненного серьезного отклика не только у читателя, но и в высоколобой элитарной среде знатоков. Такова участь Анненского и Леонтьева (философа). Теперь их все знают и превозносят, а при жизни?
‹…› Я тоже отношусь к немногочисленной группе неудачников. Это литераторы, понявшие и осознавшие свою бездарность, это очень редкие люди, не ссылающиеся на судьбу, на жизненные обстоятельства, не завидующие распространенному типу неудачников (Вознесенский), их популярности, их благам. ‹…›