Гельмут Пабст тоже был заворожен красотой боя. «Южнее огромный пожар отбрасывал в небо тонкие лучи света, словно прожектора, — восторгался он в марте 1943 года. — Из-за красных отсветов снег казался мягким и теплым… Мелкие снежинки и разорванные в клочья облака кружились в сверкающем, ясном ночном небе. В 20.30 позади нас блеснула какая-то молния, заполнившая все пространство от горизонта до горизонта. Разрывы оглушали нас. Это была ужасная и прекрасная по своей силе картина». В одном из последних писем, написанных во время немецкого отступления к Киеву осенью 1943 года, Пабст вновь говорит о чарующей силе разрушения:
«Двое саперов бегали туда-сюда, подкладывая под рельсы взрывчатку… Потом из земли вырвались тонкие лучи белого света… Но это была только часть разрушения, смехотворно малая часть… Деревни горели. Они горели с яростной силой. Улица была усеяна тлеющими углями. Мы пронеслись галопом, укрывая лица от тучи искр… Дым смешивался с густой пылью и образовывал такую густую смесь, то мы были покрыты ею в два слоя. Еще задолго до вечера солнце покраснело и висело над головой, больное и иссохшее, взирая на разрушения. Облака над армейской колонной, освещенные двойным светом, были окрашены в самые прекрасные цвета, какие я когда-либо видел: война расцвела во всем своем ужасном великолепии. Мы видели дома на всех этапах разрушения… Первые проблески красного пламени, пробивавшиеся сквозь облака дыма, победный танец красного петуха над крышами. Мы неслись по раскаленным добела, умирающим улицам».
Пожалуй, лучше всего смешение эмоций, вызываемых боем, чувство чистого восторга от осознания, что не существует никаких границ, что бессмысленное разрушение стало одной из обычных способностей человека, описал Гарри Милерт:
«Русские обстреливали город артиллерией. Почти все дома горели. В промежутках между обстрелами взрывались большие склады с боеприпасами, а саперы подрывали здания и сооружения. Все вокруг грохотало, пылало, содрогалось, ревела скотина, солдаты обыскивали дома, на телегах вывозили бочонки с красным вином. То тут, то там пили и пели. В промежутках снова гремели взрывы, и вспыхивали новые пожары… Но самым странным был беспорядок цветов… Это было великолепно. Все преграды были сметены… Злоба с ревом вырывалась из каждой щели».
Чувственное очарование войны не ограничивалось визуальными образами. Многие солдаты отмечали также и своеобразные звуки и запахи, окружавшие их. «Одного лишь грохота боя было достаточно, чтобы сокрушить волю солдата, — утверждал Зигфрид Кнаппе. — Но бой — это не только шум. Это вихрь стали и свинца, ревущий вокруг солдата, пронзающий все, с чем он сталкивается. Как это ни странно, но даже в грохоте битвы солдат может различить свист пуль и жужжание осколков, воспринимая все по отдельности: разрыв снаряда тут, раскаты пулеметных очередей там, еще где-то — укрывающийся вражеский солдат». Гюнтер фон Шевен также был поражен буйством звуков, которыми сопровождался бой. «Невозможно даже и представить себе это место, где царит смерть, — писал он в марте 1942 года, — с криками и стонами, торжествующими криками наступающих и диким, пронзительным воем вражеской пехоты. Неподалеку раскатисто рвутся бомбы, сброшенные с мягко гудящих самолетов. Все это сопровождается грохотом артиллерии. Мы живем в землянках, вырытых в постоянно содрогающейся земле». Ганс-Генрих Людвиг со страхом и удивлением говорил о «безумных атаках» русских, сопровождавшихся «диким хором неистовых русских «Ура!». Склонность русских сопровождать свои атаки леденящими кровь криками выбивала из колеи многих немецких солдат. Леопольд фон Тадден-Триглафф в своем последнем письме писал об ужасе, который внушают «фанатичные русские крики «Ура!». Лай, с которым русские партизаны гнали немецких солдат, словно гончие псы, не давал покоя и Гансу Николю. Другим внушал отвращение «пугающий гул всеобщего уничтожения», как назвал его в Сталинграде Курт Ройбер. Рудольф Хальбей был поражен изобилием звуков: «свист пуль, вопли, приказы, выстрелы», в то время как Гарри Милерта преследовали «ужасные крики раненых, звучавшие в этой пустыне без эха».
Особенно сильно действовали на нервы крики раненых. «Ужасные вопли тонули в шуме двигателей, — вспоминал после одного из боев Ги Сайер, — такие протяжные и ужасные, что у меня кровь стыла в жилах… Мы слышали, как звуки стрельбы и взрывов приближаются, перемежаясь с леденящими душу криками… Мы окаменели от страха». В другом бою он отмечал «крики раненых, умирающих в агонии, глядящих на месиво, оставшееся от части их тела, крики людей, ошеломленных безумием боя». Еще в одном случае Сайер вздрагивает от «предсмертного хрипа тысяч умирающих, наполнившего воздух ужасным звуком». Неизвестный солдат писал из Румынии в июне 1944 года: «Рядом со мной лежали раненые товарищи. Они не могли ходить и страшно кричали. Никогда не слышал, чтобы люди так кричали… Начинаешь колебаться и спрашивать себя — остаться с ранеными или идти дальше? Остаться было бы самоубийством, поэтому я пошел дальше». Крики раненых были способны потрясти даже самых сильных. Рудольф Хальбей ошеломленно писал в дневнике: «…крики и стоны раненых действуют на нервы».
Если не считать человеческих криков, у некоторых солдат звуки войны не вызывали никаких эмоций. Фридрих Групе писал в своем дневнике: «Русская артиллерия била по краю наших позиций. Неприятное и грозное музыкальное сопровождение». Но затем он же отмечал: «Вечером я сидел на КП батальона и слушал армейское радио, чтобы поймать музыку из дома. В это время забываешь о реальности, о серой земле, об опустевших деревнях, о шуме боя». «Мы находимся под сильным артобстрелом уже больше двенадцати часов, — отмечал в письме к матери в феврале 1945 года Вальтер Хаппих, — но нас это ничуть не тревожит… Часы артобстрелов иногда могут быть довольно приятны… Это единственные часы отдыха, которые мы получаем, если не считать коротких минут сна, которые удается урвать ночью».
Некоторые также отмечали разнообразие ритмов, производимых войной. Групе поражали «резкий стук подкованных сапог по асфальту и булыжнику, шаги лошадей, цокот их подков и шелест покрышек военных машин; время от времени просто нельзя не петь, и тогда из охрипших глоток вырывается какая-нибудь старая или новая солдатская песня». Спустя несколько месяцев Групе снова отметил в своем дневнике, как «звенел гулкий ритм марша тысяч армейских сапог по булыжной мостовой», когда его часть проходила маршем по улицам города. В день вторжения в Польшу Групе писал о шуме «военных маршей по радио», «постоянных криках газетчиков, рекламировавших специальные выпуски», «звенящих звуках национального гимна, доносившихся из громкоговорителей». Более того, в своем дневнике Групе фиксировал какофонию звуков войны во всем их несогласии: «дождь барабанит по каскам», «на лесных просеках гудят моторы», «шаги десятков тысяч человек гулко стучат по сырой земле… Они проходят мимо, словно безмолвные тени, исчезают в темноте, сопровождаемые топотом лошадей, скрипом колес… Потом громкоговоритель доносит что-то из далекого-далекого мира… Рота за ротой проходят мимо, мелодия проносится над солдатами, рассеивается и поглощается стуком марширующих ног».
Кроме гула битвы практически все солдаты отмечали особенные запахи войны. «У нее странный запах, — писал Гаральд Хенри о России. — Наверное, у меня он всегда будет ассоциироваться с этой кампанией — эта смесь запахов пожара, пота и лошадиных трупов». Другой ветеран войны в России также утверждал, что никогда не забудет «смешение запахов: засохшей мочи, экскрементов, гноящихся ран и противный запах гречневой каши». Фридриха Групе поразила «отвратительная вонь пороха, горящего железа и земли». Зигфрид Кнаппе «узнал, что запах гниющей плоти, пыли, пороховой гари, дыма и бензина — это и есть запах боя». Во время ночной атаки Кнаппе также отметил, какую важную роль сыграл запах в успешных действиях его части: «Окруженные русские… атаковали мою батарею, и моим парням приходилось отбиваться… Они не видели русских, в которых стреляли, но зато могли… чуять их! От русских солдат несло махоркой, имевшей сильный и неприятный запах… Этот ужасный запах въедался в их толстые шинели, и его можно было учуять с довольно большого расстояния».
Итальянский военный корреспондент Курцио Малапарте отмечал в первые месяцы войны в России, что «запах гниения доносился отовсюду… Запах ржавеющего железа заглушал запах людей и лошадей… Даже запах зерна и пронзительный, сладкий аромат подсолнухов тонул в этой кислой вони опаленного железа, ржавеющей стали, мертвых машин… Запах железа и бензина в пыльном воздухе усиливался, словно запах людей и животных, запахи деревьев, трав и грязи уступали место «аромату» бензина и горелого железа». Зигберт Штеманн упоминал «сладковатый запах разложения», наполнявший воздух после боя, так же как и Вольфганг Клюге, говоривший, что «повсюду чувствуется отвратительный сладкий запах» гниющих тел. Йоханнес Хюбнер утверждал, что худшим на войне был «ядовитый запах пожаров, трупов, раненых и сгоревшего скота». Ги Сайер объяснял просто: «Мы могли почуять присутствие смерти, и под этим я подразумеваю не процесс разложения, а тот запах, который издает смерть, достигнув определенного размаха. Любой, кому довелось побывать на поле боя, поймет, что я имею в виду».