Закон, который отец Иосиф Фудель считал единственно возможным и правильным ответом на происходившее в обществе, был закон любви; ледяная кора, которой покрывается сердце человека, не разбивается от ударов кулака, даже самых сильных, но ее можно растопить слезами любви и молитвы. Но, видимо, этот закон, освященный страданиями Христа Спасителя, не слишком отвечал общему духу времени, с его социальным нетерпением и политическим беснованием. Высокое начальство в лице московского губернского тюремного инспектора, давно и с недовольством наблюдавшее за деятельностью священника Бутырской церкви, требовало и ожидало от пастыря именно кулака. Имелось в виду обязательное введение политической тематики в христианскую проповедь и духовные беседы и участие в этих беседах всего тюремного контингента.
Отец Иосиф нашел в себе силы отказаться. Отказ он мотивировал тем, что антирелигиозные настроения преобладают среди заключенных как раз потому, что они осуждены именно за политические преступления, а беседа на религиозные темы с такими людьми тотчас же переходит на почву социально- политическую и возбуждает страсти, а не умиротворяет. В ответ его строго одернули — упрекнули «куском хлеба», указав на жалованье и казенную готовую квартиру, а также категорически предписали расширить свои обязанности тюремного священника, ибо они не могут исчерпываться церковными службами и проповедями на узкой почве укрепления среди заключенных начал православия. Был сформулирован и общий подход к нравственной жизни заключенного: все помыслы его и влечения сердца, по мнению тюремной инспекции, должны находиться под моральным контролем тюремного пастыря.
Долгие объяснения отца Иосифа, не желавшего быть моральным контролером и политическим пропагандистом для своих тюремных подопечных, закончились в сентябре 1907 года: после пятнадцатилетнего служения в Бутырской тюремной церкви его перевели в маленький и бедный приход на Арбате, в Николо — Плотниковскую церковь.
Сергей Фудель хорошо запомнил арбатский период своего детства и отрочества. Собственно, он помнил себя еще пятилетнего, — по семейной традиции на Рождество дети дарили отцу подарки, и как‑то он был взят старшими сестрами в писчебумажный магазин, чтобы на собственный двугривенный приобрести папе в подарок ручку. В его памяти Арбат оставался еще совсем тихим, еще не ходили трамваи, не было асфальта на мостовой, между булыжниками пробивалась травка, и вся улица выглядела скорее деревенской, чем городской. «В первые годы нашей здесь жизни не было еще и электричества, а воду привозили ежедневно на лошади в громадной бочке. Не было тогда еще и кино, и автомобилей<…>. На самом Арбате, не считая Арбатской площади и прилегающих переулков, стояли три церкви. У Николы Явленного, посередине Арбата, был такой красивый, низкий по звуку большой колокол, что, когда этот звук плыл к небесам, прохожие невольно замедляли свои шаги, точно желая идти в такт с этим движением к вечности»[36].
Удивительно, что среди всех обширных воспоминаний С. И. Фуделя не нашлось места (даже ни единой строки) для его гимназических впечатлений: а ведь он успел окончить до революции полный курс знаменитой Пятой московской гимназии. Обучение классическим наукам как будто не оставило никакого следа — ни товарищи — однокашники, ни гимназические учителя, ни учебные предметы с экзаменами не зацепились в памяти Фуделя — воспоминателя. Справедливо написал о нем отец Владимир Воробьев: «С детства и до самой смерти Сергей Иосифович был в Церкви, и его жизнь принадлежит ей»[37]. Вместо гимназии, вместо обычных отроческих забав и школьных товарищей вспоминались поездки в монастыри, монастырская служба, особая атмосфера духовной полноты, которую он переживал здесь.
По нескольку раз в год всей семьей родители и дети Фудели ездили в излюбленный мужской монастырь, Смоленскую Зосимову пустынь, в 25 километрах от Сергиева Посада по Ярославской железной дороге. Много раз ее упраздняли, потом восстанавливали, после снова разоряли и снова — после временного запустения — восстанавливали. В первое десятилетие XIX века она стала местом паломничества религиозно настроенной интеллигенции — духовного руководства здесь искали отец Павел Флоренский, С. Н. Булгаков и многие другие.
Фудели, постоянные гости обители, обычно добирались до маленькой тихой станции Арсаки, где паломников встречал на пролетке знакомый кучер — монах и вез через лес, мимо елей и берез, болотистых канав, — к монастырю, окруженному густым еловым лесом. Окна церковной гостиницы, странноприимного дома, выходили окнами в лес. «И вот я помню, как зимой откроешь широкую форточку и чувствуешь запах снегов среди елей и среди такой тишины, которая уму непостижна. Все живое и нетленное и благоухающее чистотой. Там, где монахи — истинные ученики Христовы, там около них расцветают самые драгоценные цветы земли, самая теплая радость земли около их стен»[38]. Зосимова пустынь казалась Сергею Фуде — лю именно таким драгоценным местом, где сама природа зовет к очищению человека.
Ему было с чем сравнивать. Побывал он в юные свои годы и в древнем Толгском мужском монастыре на Волге, близ Ярославля, в красивейшем месте, с древней же кедровой и березовой рощами. Но здешняя красота и происходившие здесь когда‑то чудеса не действовали на сердце. Обитателей монастыря как‑то не хотелось называть истинными Христовыми учениками: они вели себя как студенты в общежитии, а некоторые во время обедни не стеснялись выходить покурить. Они были милы и симпатичны — но непонятно, почему, собственно, находились здесь. Все номера монастырской гостиницы летом сдавались дачникам, низший персонал монастыря их обслуживал. Дачники катались на лодках по Волге, с пристани, после краткого молебна в монастырской часовне, отходил прогулочный пароходик, и это, вспоминал С. И. Фудель много лет спустя, было обычной картиной духовного оскудения тех лет. «Помню совсем пустую часовню с иеромонахом, спешащим поскорее закончить, потом гудки, стук сбрасываемых сходен и фигуру наконец окончившего молебен иеромонаха в золотой ризе на фоне нарядных и равнодушных пассажиров верхней палубы, крестом благословляющего отходящий пароход. Что‑то до сих пор щемит в сердце от этого воспоминания, точно и я был тогда в чем‑то виноват. Такая одинокая была эта фигура, так страшно было, что никому до нее нет никакого дела. Там ехали стареющие Вронские и еще жирные Климы Самгины, и какое им было, в общем, дело до этого благословляющего креста»[39].
Но Зосимова пустынь, как ее запомнил Сергей Фудель, была совершенно особенным монастырем. Она и походила на Оптину, и отличалась от теплых просторов калужского монастыря какой‑то торжественной суровостью. Зосимова пустынь напоминала одну из обителей «Северной русской Фиваиды», созданных учениками и последователями преподобных Сергия Радонежского и Кирилла Белозерского.
Духовным центром Зосимовой был старец Алексий (Соловьев). H. A. Бердяев, посетив в 1910 году вместе с С. Н. Булгаковым и М. А. Новоселовым Зосимову пустынь, напишет о своем тяжелом, мучительном впечатлении от знакомства со старцем Алексием, находившимся в затворе. «Ничего духовного я в нем не почувствовал. Он все время ругал последними словами Льва Толстого, называя его Левкой. Я очень почитаю Льва Толстого, и мне это было неприятно»[40].
У С. И. Фуделя, однако, личность старца вызывала совсем другие чувства, и он понимал, почему для отца Алексия Лев Толстой был, прежде всего, разрушителем веры в Церковь. «Поражала красота всего его облика, когда в длинной мантии он выходил из своего полузатвора на исповедь богомольцев: и седые пряди волос на плечах, и какая‑то мощность головы, и рост, и черты лица, и удивительно приятный низкий баритон голоса, а главное — глаза, полные внимания и любви к человеку. Эта любовь покоряла и побеждала, человек, подходящий к нему, погружался в нее, как в какое‑то древнее лоно, как в стихию, непреодолимую для него, до сих пор еще ему неведомую и вожделенную. Он уже не мог больше не верить, так как в нем уже родилась ответная любовь: огонь зарождается от огня. Моя жизнь была наполнена любовью родителей, но в любви старца, когда, стоя на коленях перед ним на исповеди (он обычно исповедовал сидя), я открывал ему свои тяжелые грехи, я ощущал нечто еще более полное, еще более надежное и теплое, чем земная родительская любовь. Это была уже любовь Небесного Отца, о которой мы только говорим, изливаемая ощутительно на меня в эти минуты через старца»[41].
С. И. Фудель был захвачен и покорен личностью отца Алексия — страницы «Воспоминаний» о старце и о его обители проникнуты горячим чувством любви и веры. Одно из самых пронзительных воспоминаний юности Фуделя — об исповеди у загворника — старца: в маленькой надвратной церкви перед образом Нерукотворного Спаса горит лампада. Отец Алексий сидит вдали от людей и исповедует подолгу. «Стоишь в ожидании своей очереди и слышишь невнятный говор его низкого мягкого баса. Он в чем‑то убеждает пришедшего на исповедь, что‑то старается открыть ему, с чем‑то спорит, о чем‑то умоляет. Через какую‑то толщу самолюбия, забвения, неведения, ложного стыда, а главное, бесчувствия и окаменения души нужно пробиться изнемогающему от своих лет и подвигов затворнику, чтобы “теплая заря покаяния” зажглась в темноте этой души»[42].