С. И. Фудель был захвачен и покорен личностью отца Алексия — страницы «Воспоминаний» о старце и о его обители проникнуты горячим чувством любви и веры. Одно из самых пронзительных воспоминаний юности Фуделя — об исповеди у загворника — старца: в маленькой надвратной церкви перед образом Нерукотворного Спаса горит лампада. Отец Алексий сидит вдали от людей и исповедует подолгу. «Стоишь в ожидании своей очереди и слышишь невнятный говор его низкого мягкого баса. Он в чем‑то убеждает пришедшего на исповедь, что‑то старается открыть ему, с чем‑то спорит, о чем‑то умоляет. Через какую‑то толщу самолюбия, забвения, неведения, ложного стыда, а главное, бесчувствия и окаменения души нужно пробиться изнемогающему от своих лет и подвигов затворнику, чтобы “теплая заря покаяния” зажглась в темноте этой души»[42].
Старец стучал в сердца исповедующихся, но тому, кто сидел в ожидании своей очереди, казалось, что исповедь у отца Алексия была не только исповедью кающегося, но и исповедью самого старца, исповедующего в ней свою веру — любовь ко Христу. Не только таинство покаяния, но и все монастырские службы в Зосимовой обители были особенными. У Сергея Фуделя, который доверчиво отдавал всего себя красоте богослужения, возникало чувство, будто он сел в крепкую ладью и она вздымает его на волнах все выше и выше: было одновременно и страшно, и неизъяснимо хорошо. В службе монастыря он чувствовал нечто как бы непреклонное перед миром: что‑то безжалостное ко всем «мирским полусловам, получувствам, полумолитвам, с оборачиванием все время на себя, на свое настроение или на свою слабость. Тут что‑нибудь одно: или уходи, потому что стоять надо долго и трудно, или же бросай свои лень и трусость, сомнение и грех и в священном безумии иди за этими голосами, стройно и сладостно и страшно поющими все про одно…»[43]
Это одно было — возлюбить Господа Бога своего всем сердцем своим, всей душой своей, всем разумением и всею крепостью. «И вот монахи сходятся вместе, и тогда под своды возносится так легко и непобедимо торжествующая песня: “Ему одному служи!”»[44] Сергей Фудель помнил, что ребенком засыпал во время ночных монастырских служб, но и в сны его властно вливались голоса поющих; он открывал глаза, видел огни, видел отца, стоящего рядом, и радовался, что никто не заметил его сна. Потом отец выводил его во дворик храма и усаживал на лавочку, вдохнуть ночной свежести, увидеть звездное небо. И не мог забыть — как не хотелось ему уходить, как рвался он обратно в храм, чтобы еще раз подняться на крепкой ладье к сводам церкви и к небесным звездам. Музыку и слова монастырского духовного пения воспринимал как подлинную благодать, как «печать дара Духа Святого».
Потом, когда стал постарше, уже лет в пятнадцать — семнадцать, Сергей Фудель дважды приезжал в Зосимову обитель — один, без родителей, и там только понял, насколько одному, да еще совсем юному человеку, страшнее в таком суровом, строгом монастыре. Он чувствовал себя маменькиным сынком, попавшим на передовую. «Какая там “тихая пристань”?! Тут уж никакого “Дворянского гнезда” или “Былого и дум”. Вместо “гнезда” — море, в которое нужно броситься, вместо “дум” или “былого” — живое и трепетное делание настоящего. Здесь может быть только человек — творец, возжелавший внутри себя найти свою нетленную первооснову, здесь “невидимая брань” и воинское дело духовного подвига»[45].
Он пробовал убегать из «мира» в монастырь: так однажды, лет в пятнадцать, вопреки всем семейным традициям, Сергей приехал в Зосимову пустынь и остался на пасхальную ночь. Он запомнил, как все же сильно его потянуло домой, на Арбат, к семье, к отцу, служившему пасхальную заутреню. И еще однажды, так же приехав на Страстной неделе в Зосимову обитель в надежде остаться здесь и на Великую субботу, он попросту сбежал, едва успев вовремя попасть под своды Николы Явленного. В Москве он тосковал по смиренной и суровой обители, находясь в обители, он понял, как дорог ему его «мир» — мир большого и грешного города, который затихает перед заутреней, как драгоценны часы этой невероятной тишины. В эти часы он жалел, что монахи русских монастырей, круглый год живя в «пустыне» своего монастыря, не имели обычая приходить на эту единственную ночь в город, чтобы возрадоваться о Воскресении Христовом вместе со всем миром, со всем народом. Он чувствовал, что монастырская тишина стала недостаточной и что мир слишком оставлен на самого себя.
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное отцу. Апрель 1933 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 1265. Л. 1
Примером христианского влияния на мир, деятельной заботы и человеческой помощи нуждающимся по — прежнему оставался отец. Лишившись огромного поля деятельности в тюремной церкви, он горячо взялся за работу в своем новом приходе. Вся беднота, живущая в приходе, все арбатские нищие стали предметом его первейших забот. В мае 1908 года отец Иосиф начал совершенно новое дело для приходской жизни в России — издание своими силами и своими средствами «Приходского вестника», газеты, в которой пастырь мог общаться со своим приходом. Он обращался ко всем, кто хотел откликнуться на вопиющую нужду приходских бедняков. В листках «Вестника», вместо поучений и наставлений, он помещал горячий призыв о помощи. «Зима приближается быстрыми шагами. Вспомните бедняков! Одеться надо, без башмаков нельзя выйти на улицу. Стужа много страданий приносит с собой. Нетопленые углы, замерзающая в комнатах вода, прикрытые всяким тряпьем дети. А помочь им уж не так трудно. В каждой сравнительно обеспеченной семье всегда бывают остатки одежды и обуви. Куда они деваются? Много из этого бросается зря. Пришлите мне на квартиру то, что желаете пожертвовать бедным. Особенно нужны валенки, большие и маленькие»[46].
На призыв откликнулись многие — так был открыт приходский склад одежды для бедных. Рождественская елка собирала детей бедняков всего прихода. «Приходский вестник» был еще и своеобразной «биржей труда» — священник передавал просьбу одних прихожан к другим — пристроить к месту мальчика из многодетной семьи, помочь… разрешить… принять. «Вестник» не остался в стороне и в 1911–1912 годах, когда разразился страшный голод в Поволжье. Сборы денег среди прихожан были начаты в декабре 1911–го, а уже 5 февраля 1912 года отца Иосифа уведомили, что на собранные его приходом средства была открыта в одном из голодающих районов Поволжья столовая для 36 школьников. Столовая была названа именем протоиерея Иосифа Фуделя и просуществовала 178 дней.
Что могло быть лучше этого отцовского примера — для сына, который видел, как отец отдает всего себя приходским бедным?! Помогает им сам, собирает пожертвования, говорит об этом на проповеди. «Даже в передней нашей, я помню, висела медная кружка с надписью “Приходским бедным”»[47]. «О нем, — скажет С. И. Фудель, — я мог бы написать еще много: вот лежат сейчас передо мной пожелтевшие листы его “стихотворений в прозе”, его негодующие письма о Вл. Соловьеве, планы его бесед и проповедей, планы и черновики его книг “Записки тюремного священника”, “Земля и государство”, “Женщина”, выписки, письма к родителям<…>. Как передать его службу на Страстной, его служение пасхальной заутрени, когда он читал слово Златоуста: “Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа?”»[48] И через много лет в памяти сына, во снах и наяву, оставался все тот же образ: он, мальчик, потом юноша, стоит на паперти своей Николо — Плотниковской церкви в пасхальную ночь. Отец, освещенный свечами прихожан, стоит в центре толпы и запевает пятый ирмос Пасхального канона: «Утренюем утреннюю глубоку…»
Молодость С. И. Фуделя совпала со временем, которому он сим дал определение «умирающее». Его отец, священник Иосиф Фудель, принадлежал к тем немногим, кто среди бездумного благодушия высших классов был способен страдать страданием умирающей эпохи. Но и он был истощен от непосильного, одинокого труда. Конечно, писал впоследствии сын, «живое дело отец нашел и на Арбате, но все‑таки сердце свое, всю основную силу своей горячей воли он оставил в тюрьме. На арбатский приход он пришел уже надорванным от борьбы с косностью, от все усиливавшегося чувства духовного одиночества и безнадежности.<…>Страшное время действовало неумолимо.<…>Признаки духовной жизни уже давно замирали везде»[49].
Иосифу Фуделю, а затем и его сыну пришлось на своем собственном опыте убедиться в невыдуманности одного из центральных «церковных» вопросов романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы» — о том, как трудно быть служителем Христовым в России в конце XIX века (и тем более в начале XX), и о том, как чужд «миру», да и большинству духовенства дух Оптиной пустыни. Выпускники духовных семинарий и академий выходили в мир без веры, настроенные или равнодушно, или атеистически, а ведь именно они, эти равнодушные люди, «должны были блюсти угасающий огонь христианства в России и учить этому огненному учению народ»[50].