Или в белых миражных далях восточной Арктики вдруг пригрезятся степные да полевые дали с березовыми колками, с теплыми воспарениями и струящейся дрожью сизоватого воздуха, то вырастая, то прижимаясь к пространству, движется телега, издалека постукивая и гремя уложенными в нее вострокрылыми косами. Белый мираж!
До сих пор в причудах света
Так и вижу наяву:
Кто в белом поле этом
Косит белую траву…
Опять про сенокосы?!
Шагаю сквозь мутную и колючую московскую вьюгу, просвистевшую уже разудалым русским свистом закоулки, колодцы дворов старинного центра столицы.
Всегда любил я картины этой зимней старинной Москвы…
Редкие прохожие. Приземистые двухэтажные особнячки в тяжелых шеломах крыш чудятся мне зародами и кладями, аккуратно уложенными в знойном июле. Да — про сенокосы! В пору ракетных громов, потенциальных и реальных чернобылей, в пору экологических и нравственных катаклизмов, в пору сумасбродства масскультуры, мне, повидавшему виды в разных уголках планеты нашей, так хочется еще раз напомнить о первоосновах — о свете, о добое, что заложены в нас детством и зеленым миром природы.
Может быть, еще ничего не поздно? Вернуться к первоосновам? И возвысятся думы о простом естестве жизни, которую в эгоизме и жажде вещного накопительства, жажде удовольствий и власти, сам человек подталкивает на край пропасти.
Будьте ж вечны и благословенны вы, сенокосы детства!
… И так мало еще позади. Почти ничего. Ни прожитой пестроты взрослых лет, ни осознанной радости вдохновения и работы, ни первой строчки, ни женского поцелуя, ни тяжести сердечной от несбывшегося — всё это и другое-разное постигну потом, через годы. Потом. И за все будет заплачено — любовью, грустью, болями душевными или телесными, потому как за все в жизни человеку полагается заплатить.
Все еще предстоит мне.
А пока — синь и солнце. Жара полудня. И там, под застрехой июльского неба, на самых верхних, недосягаемых глазу жердочках-насестах, исходит на трели жаворонок, висит медленный коршун, плавно покачивая жестяными крылами. И я, десятилетний, ошалев от простора и воли, гоню по степи велосипед, еще из-под рамы верчу педали — с седла высоковато, не достают ноги. И сухая, уже притомившаяся к зениту лета степь пахнет богородской травой, тмином, солончаковой прелью. Ядреный пырей, обхватанный коровьими языками, побитый копытами, позванивает мелодично о спицы колес. Редкие султанчики ковыля, фантастичные до восторга в нашей местности, шелковисто ласкают босые ступни.
Стрельнуло синью озеро впереди, потянуло духом камыша, осоки, широпёра, гусиного лука — свежо и терпко: еще не успели перебродить зеленые их соки, задубеть от жары, горячих ветров. И вот все ближе. Тонко наплывает медовый нектар кувшинок, лилий — тоже диковинных для меня водяных цветов, потому как на домашних озерах они не растут. Не встречались. Там все растения попроще, погрубей, пообыденней. А тут! Над озером этим, над степным его зеркалом, над его колодезной глубиной и чистотой, даже стрекозы снуют азартней и веселей.
Мне радостно. Я еще не знаю другой красоты, чтобы в сравнении до конца постичь эту, данную мне с рождения, но я уже понимаю восторг, поднимающийся в груди. Чувствую краски и запахи мира. Они чисты, ясны, без полутонов. Прекрасны в первозданности детского восприятия.
Вон там, в пойменной низине озера, в плотной зелени болотных трав, ворочается, растекаясь и снова сбиваясь, пестрое коровье стадо. Деревенское стадо, которое пасут отец с моим старшим братом. Насытясь, шумно отпыхивая, стадо потечет вон туда, на озерную пристань, спасаясь в воде от злых полдневных оводов. И так будет торчать час-полтора над водой рогатыми и комолыми головами, цепенея от блаженства и неги. И возле пастушьего балагана-шалаша вскипит на сухих кизяках котелок с заваркой смородинного листа. И что слаще и ароматней смородинного чая в степи?!
Но у меня сегодня — работа. Кручу педали, поторапливаюсь по делу. На руле, в сатиновой старой кошелке, глиняный горшок с похлебкой, свежий подрумяненный каравай, недавно вынутый из печи матерью. Снарядила она, отправила заранее: поезжай, как раз успеешь к полудню, а там вместе отобедаете.
Близко она уже, озерная пристань. И черный треугольник домика-балагана, крытого дерном. Лодка у мостков, ряжевка, развешанная на шахах — кольях, издалека светит бельмами берестяных поплавков. Стан. Становище — пастушье-рыбацкое.
Гладь торной сухой степи всасывается в рыхловатые коровьи тропинки, течет по бородавчатым кочкам и оспинкам копытных выбоинок. Тряско. Веду велосипед в руках. Не расплескать бы похлёбку!
Но вот и — на месте! Кладу велосипед на траву у балагана, вольготно раскинувшись рядом, смотрю в небо. Переднее колесо моего «коня» еще крутится на весу по инерции, выбивая опять мелодию. Что там? Прутик, брошенный кем-то, цепляется о спицы. И небо опять полно торжественности, музыки — непонятной, завораживающей, чуточку тревожной. Не могу еще ни сердцем, ни разумом представить, постичь его бесконечность. А ведь где-то должен быть конец? Как у всего живого, близкого, понятного мне! Но что тогда за концом? Пустота, как за стеною, чернота, как в ночном чулане? Жутко. Не может быть, чтоб не было предела?! И страшно опять, и невесомо становится от этих дум.
Коршун заскользил к дальнему синему лесу Тундровского острова. Качнул, как аэроплан, негнущимися крылами. Принесло из-за озера, от Красулева болота, два облачка. Они ватно, мимоходом потерлись о солнышко, и оно опять засияло нестерпимым для взгляда полуденным блеском. Пилят своими наждачками кузнечики.
И вдруг слышу тонкий птичий всхлип. Картонный всплеск крыла и — стремительный ястреб-чеглок уносится прочь с жаворонком в когтях. Драма, в какие-то секунды, разыгралась совсем рядом, над землей. Наверно, жаворонок летел ко мне, искать спасения у меня, маленького человека. Не успел, не дотянул. Я запоздало вскакиваю, машу руками, кричу. Три серых перышка, еще живые, кружась, оседают на траву…
И я уношусь мысленно под другие небеса, во взрослые свои года. И вижу их так явственно — в детстве бывает такое прозрение! — так осязаемо, что перед глазами встают будущие живые картины. Вот когтистые лапы торосов возле арктического мыса Шелагский. Они вонзаются в железную плоть нашего теплохода. Жаждут крови, влекут нас в холодный зев ненасытной пучины. Они… Вот вам! Вижу, осязаю и девятибалльные обручи двух встречных циклонов, сжимающих наш сухогруз у горла Авачинской бухты, в двух десятках миль от её спасительного затишья. Мы дотянем, дотянем! А это что? Да это ж Диана — тайфун с милым женским именем, божественным именем, совсем не по-божески трепавший нас возле Филиппин. Здесь погиб недавно пароход. Рассказывали мне: долго носили теплые волны оранжевые от жилетов, стоймя стоящие в море тела матросов, обглоданные по пояс акулами… Не дотянул тот пароход. Мы дотянем!
… Всхлипнула гагара. На светлую галейку озера серая утка вывела из камышей утят. Диковато хохотнул вдалеке мартын. И снова тихо. Но вот и стадо зашевелилось вдали, вытекая из дуролома ивняка и осоки на сухое. Напиталось, скоро будет. Ударила басами гармошка старшего брата. Пасет он с музыкой. Идиллия. Раньше, он рассказывал мне, пастухи играли на рожках, дудочках. У брата — хромка. Эх, выдает:
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина…
Я собираю сухие коровьи лепешки окрест становища. Они отслаиваются легко, невесомо — стоит подцепить щепочкой. Под одной лепёшкой — уже устроили себе обиталище худосочные полевые муравьи. Под другой божья коровка нашла себе тень. «Божья коровка, полети на небо, дам тебе хлеба…» Откинула, будто створки, два оранжевых в крапинку панцирька, вылущила слюдяные крылышки. И — нет её. «Божья коровка, полети…»
Взахлеб гляжу в тягучую глубину синевы.
«Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..» Но потом это будет, потом. Пронзительное, есенинское. Однажды попадет мне в руки томик с гравюрной березкой по голубому полю обложки. И воскрылит душа. И заболею нежными порывами. Надолго. На всю юность. И еще чуть подольше. Но унесет меня воинский эшелон от сибирских березняков. От окунёвских, от приишимских…
«Да, мне нравилась девушка в белом…» Азиатское, скуластенькое, наверное, чуточку нерусское лицо её с длинными глазами все годы, отмерянные присягой, будет со мной, во мне.
«Да, мне нравилась…»
И шагну на знакомый ишимский перрон однажды — в ленточках бескозырки и при золоте якоря на флотской пряжке. И найду домик под белым цветом сибирских дичков-ранеток. «Она вышла замуж», — скажет её сестра. — «Почему же?» — тяжело спрошу я. — «Так долго сейчас не ждут…»
Так долго?