— Господа! — завершил наше сан-францисское застолье Олег Михайлов. — Когда в нашей армии политическое воспитание будет заменено чтением молитв, когда место политруков займут полковые и ротные священники, то Россия будет непобедима! — он лихо опрокинул рюмку, утер рукавом новенького твидового пиджака, только что подаренного ему Ермаковым, губы и, к восторгу русских американцев, выбросил руку вперед: — Слава России!
Точно такую же сцену через десять лет (летом 1999 года) я увидел во время встречи художника Ильи Глазунова с молодежью. Тот же возглас, та же вскинутая длань. Только Илья Сергеевич заявил, что русские войска будут непобедимы, если в каждой воинской части кроме православного священника солдат будут еще "окормлять" и "раввин и мулла…"
С Олегом Николаевичем Михайловым я приятельствовал с начала 60-х годов.
До сих пор помню впечатление, которое произвела на меня его блистательная статья об "одесской школе" советской литературы.
При наших встречах он нередко с удовольствием артистически юродствовал:
— Я, братец, только что из Переделкино. Помыл спинку Мише Алексееву, на очереди Юрий Бондарев, за ним Ваня Стаднюк (так он говорил о своих статьях или даже монографиях, посвященных творчеству вышеупомянутых писателей).
— Жить-то, братец, надо! — как бы оправдываясь, разводил руками Олег Николаевич. Он не был фанатичным крамольником, скорее, главным свойством его талантливой натуры было то, что выражено в народной пословице: "Ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца". Вот он и заливался как соловей на наших встречах и пресс-конференциях, то сообщая о том, что советская власть вот-вот рухнет: "достаточно было народу пошевелить бровью, я говорю о забастовке шахтеров, как земля содрогнулась", то, к восторгу высшего слоя русских американцев, живущих в "свободном мире" и потому никогда не желавших касаться опасного еврейского вопроса, заявлял: "Главным дьяволом был не еврей, а Ленин". Кстати, наше трехчасовое словесное сражение с еврейскими журналистами в Кеннановском центре, опубликованное аж на шести полосах (!) в трех номерах русскоязычной газеты "Новое русское слово", было озаглавлено именно этой Михайловской сакраментальной фразой.
В предпоследний день нашего пребывания в Америке я был приглашен на разговор в "Нью-Йорк тайме". Наш переводчик Николай придавал очень большое значение этому визиту.
— В "Нью-Йорк тайме" обещали подвести итоги вашей поездки, объективно рассказать о ее результатах, защитить вас от клеветы и нападок… Так что будьте внимательны в разговоре с сотрудниками…
Но все произошло не так, как предполагал наш русский друг. Меня встретили трое или четверо вылощенных, прекрасно одетых и мрачно настроенных высокопоставленных журналистов, похожих то ли на Александра Чаковского, то ли на Александра Кривицкого, и устроили мне на прощанье чуть ли не перекрестный допрос все на ту же тему: "антисемитизм", "погромы", "русский национализм".
Положение осложнялось тем, что я был один, без своих товарищей, все-таки вместе нам всегда было легче отбиваться, но тут, сообразив, что надеяться не на кого, я, закусив удила, пошел в контратаку и наговорил много такого, отчего у моих собеседников глаза загорелись зловещими огоньками, их ноздри от возбуждения, вызванного нашим спором, стали хищно подрагивать, и вскоре, перекинувшись двумя-тремя словами друг с другом, они заявили мне, что наша пресс-конференция закончена.
Чертыхаясь и упрекая переводчика Колю за то, что он настроил меня на совсем иной тон разговора, я выбежал из роскошного подъезда на улицу.
Вечером, дочитывая в гостинице все тот же роман Томаса Вулфа, я понял, с людьми какого склада мне пришлось разговаривать в "Нью-Йорк тайме".
В одной из лучших сцен романа Вулф изобразил, как перед Великой депрессией писатели и актеры встречаются в доме их общего мецената, пьют, влюбляются, острят, прожигают жизнь. В центре внимания беспутная, хмельная красавица англосаксонского происхождения, окруженная похотливыми стариками (Сусанна и старцы!). Писатель Хук Стивен глядит на нее и с печалью думает:
"Бедное дитя! Наша жизнь такая короткая, мимолетная, преходящая, оба мы отпрыски младшей ветви человечества. А посмотри на этих! Он огляделся: вокруг надменной усмешкой кривятся губы, раздуваются чувственно вырезанные ноздри.
Да, эти — более древней закваски, эти не дряхлеют, вечно возрождаются, вечно дерзают, но мудро остерегаются пламени… они-то не сгинут! О, время! О бедное дитя!"
Я вошел в вестибюль гостиницы, огляделся, увидел в углу толстого человека с одутловатым лицом, который при моем появлении торопливо поднялся с кресла и пошел ко мне навстречу. "Борис Парамонов!" — с досадой подумал я. Этот журналист с радиостанции "Голос Америки" постоянно надоедал мне по телефону, упрашивая, чтобы я дал интервью. Но я, не желая иметь с ним дело, постоянно отказывал ему.
— Станислав Юрьевич! — жалким голосом произнес Парамонов.
— Нет, нет, извините, я уже все Вам сказал, никаких интервью, — холодно отрезал я. — Вы много выдумываете и лжете в своих передачах.
— Стасик, милый! — вдруг раздался за моей спиной родной, рокочущий голос. Я оглянулся. Возле лифта стояли два красавца.
Паша Горелов, талантливый молодой человек, в недавнем прошлом боксер, которого за выправку и стать я звал "юнкером"… На его крепкое плечо опирался другой наш пожилой бонвиван, седовласый, хмельной и, наверное, потому трогательный и артистичный Олег Михайлов.
— Стасик! — он не просто протянул, а выбросил навстречу мне каким-то изысканным движением свои руки… — Нам пора в Россию! А мы почему-то еще здесь… Спиритус Морти — неотступно преследует меня. Я не могу заснуть! Посиди со мной вечером, друг мой!
Леонид Бородин, стоявший в вестибюле с неизменной сигаретой в сурово сжатых устах, с брезгливым отвращением глядел на замечательную сцену. "И это — надежда России!" — было начертано на его скорбном, аскетическом лице.
— Олег Николаевич! Пойдемте в номер, пойдемте! — юнкер Паша Горелов ловко и твердо затолкал прослезившегося Олега в лифт и, не дав ему произнести больше ни слова, нажал кнопку….
Я только что и успел погладить на седую шевелюру Олега, уронившего в отчаянье свою голову на мое плечо, и прошептать вслед за Томасом Вулфом: "О время! О бедное дитя!"
"ОТОЙДИ ОТ МЕНЯ, САТАНА!"
Мое сопротивление "перестройке". 19 августа 1991 года. Захват Евтушенко и КО кабинетов Большого Союза., Маразм победителей. Женщины Великой Криминальной. Схватка на Комсомольском проспекте. Нашла коса на камень. Зализываю раны на берегах Метры. Облава. Русскоязычные наследники культуры, "цестные евречики и прочая шволочь" (А. Чехов). Мы с Прохановым в краю Серафима Саровского
Надо сказать, что мы, поколение русских литераторов, вошедших в писательскую среду в начале шестидесятых, серьезнее и точнее ощущали все опасности, надвигающиеся уже в то время на нашу жизнь, нежели поколение наших отцов и старших братьев.
Все они, по-своему незаурядные и популярные, а иные и талантливые писатели, Герои Соцтруда, лауреаты, формально обладавшие большой властью, на деле были людьми осторожными, расчетливыми, чересчур бережливыми по отношению к себе и своему литературному имени, чересчур зависимыми и от воли каждого идеологического чиновника той эпохи, и от привычек ко "льготам и привилегиям", которыми они пользовались за верную службу…
Во многих делах они шли на сомнительные компромиссы с властью, трепетно оберегая свои репутации, собрания сочинений и гонорары, иногда поступаясь в судьбоносные минуты и национальными интересами, и честью, и правдой…
Помню, как они "сдали" идеологам из ЦК Юрия Селезнева. Один Проскурин разве что на секретариате пытался защитить его…
В отличие от многих своих литературных соратников, я, сделавший ставку в своей судьбе на независимость, старался никогда ничего ни у кого не просить. Я понимал, что писатель, если он хочет обладать свободой выбора, не должен "продавать душу" ни государству, ни литературным чиновникам. А потому, когда мне понадобилась квартира, я заработал денег и купил кооперативное жилье, появилась нужда в даче — поездил по Подмосковью, нашел и приобрел деревенскую избу.
Но зато я всегда имел право с брезгливой усмешкой глядеть на Межирова, Шкляревского, Преловского, часами сидящих перед кабинетами Маркова, Михалкова, Селихова, дабы получить квартирку либо дачку в Переделкино, урвать лишнее изданьице либо престижную командировочку в "капстрану".
А мне было интересней съездить туда, куда никто не жаждал ехать: в Афганистан, либо на Кубу, либо на съезд палестинских писателей… Даже своим любимым поэтам я не позволял вторгаться в сферу моей независимости. Помню, как послал куда подальше Ярослава Смелякова, который с хамской бесцеремонностью попытался учить меня уму-разуму. А со Слуцким у нас вышла настоящая ссора, когда он за мою жесткую статью о творчестве Окуджавы начал было воспитывать меня, что я, мол, "борюсь не с теми, с кем следует".