«Литературный язык, — говорил филолог Т. Винокур, — ни в коем случае нельзя понимать как язык только художественной литературы. Это понятие более широкое… Сюда входит язык научной, художественной, публицистической литературы, язык докладов, лекций, устная речь культурных, образованных людей».
Глава вторая
Мнимые болезни и подлинные
I— Господи, какой кавардак! — воскликнула на днях одна старуха, войдя в комнату, где пятилетние дети разбросали по полу игрушки.
И мне вспомнилась прелюбопытная биография этого странного слова.
В XVII веке кавардаком называли дорогое и вкусное яство, которым лакомились главным образом цари и бояре.
Но миновали годы, и этим словом стали называть то отвратительное варево, вроде болтушки, которым казнокрады-подрядчики военного ведомства кормили голодных солдат. В болтушку бросали что попало: и нечищеную рыбу (с песком!), и сухари, и кислую капусту, и лук. Мудрено ли, что словом кавардак стали кое-где именовать острую боль в животе, причиненную скверной едой!
А потом, еще через несколько лет, к тому же слову прочно прикрепилось значение: бестолочь, неразбериха, беспорядок, неряшество.
Об этом поведал читателям известный лингвист Б.А. Ларин.[202]
В той же статье излагается диковинная биография слова семья.
В дофеодальную, родо-племенную эпоху это слово означало «коллектив родни».
После внедрения феодализма смысл слова резко изменился. Оно стало означать «слуги», «рабы», «челядь». В одном старорусском документе читаем:
«Взяли его, Сеньку, в полон татаровья с женою и с 2 детьми и со всею семьею» (1660).
Из чего следует, что ни жена, ни дети не назывались в то время семьей.
Наряду с этим у слова семья появилось новое значение: оно стало синонимом жены. В одном тексте так и сказано, что некий Евтропьев внес столько-то рублев в монастырь за детей и за семью свою Матрену, а в другом тексте другая жена называется семья Агриппина. Это значение слова семья сбереглось и в фольклоре:
Здравствуй, Добрыня сын Никитинич,
Со своею да с лю́бой семьей —
С той было Маринушкой Кайдальевной.
Причем одновременно с этим значением (семья-жена) сохранялось и основное значение (семья-родня). Впоследствии первое из этих значений было отброшено, пренебрежено и забыто. Говорят, оно доживает свой век кое-где на Дону и в Поволжье.
Когда читаешь такие биографии слов, окончательно утверждаешься в мысли, что русский язык, как и всякий здоровый и сильный организм, весь в движении, в динамике непрерывного роста.
Одни его слова отмирают, другие рождаются, третьи из областных и жаргонных становятся литературными, четвертые из литературных уходят в просторечие, пятые произносятся совсем по-другому, чем произносились лет сорок назад, шестые требуют других падежей, чем это было, скажем, при Жуковском и Пушкине.
Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки.
Здесь все движется, все течет, все меняется. И только пуристы из самых наивных всегда воображают, что язык — это нечто неподвижное, навеки застылое — не бурный поток, но стоячее озеро.
Академик В. В. Виноградов уже много лет печатает краткие очерки под общим заглавием «Из истории русской литературной лексики». Эти очерки помогают читателю не только проследить те пути и перепутья, по которым приходилось брести иному старинному русскому слову, покуда оно не нашло современного смысла, но и уразуметь, как многообразны процессы, при помощи которых наш язык непрерывно, безостановочно, из эпохи в эпоху обновляет свой словарный состав.
«При изучении конкретной истории отдельных слов, — справедливо говорил академик Виноградов, — обнаруживаются те многомиллионные ручьи и потоки, которые с разных сторон — из глубин народной жизни и устного народного творчества, из быта и культуры разных слоев общества, из разных областей профессионального труда, из сочинений крупнейших писателей — несут новые формы выражения и выразительности, новые мысли, новые слова и значения в „едва пределы имеющее море“ (как выразился Ломоносов) русского литературного языка».
В этих этюдах ученый подробно рассказывает, каким образом, например, слово веянье из термина, относящегося к деревенским работам, сделалось термином философским, а потом освободилось от философской окраски и стало (преимущественно во множественном числе) означать «господствующие в обществе взгляды», причем чаще всего сочеталось с прилагательным новые («новые веянья», «новейшие веянья»).
Так же поучительны богатые приключениями биографии слов и выражений: на мази, ахинея, свистопляска, кисейная барышня, стрельнуть, отсебятина и многие другие, исследованные В. В. Виноградовым в их живой и многосложной динамике.
О такой же трансформации множества старых речений говорит Л. Боровой в своей увлекательной книге «Путь слова», содержание которой раскрыто в подзаголовке «Очерки о старом и новом в языке русской советской литературы».
Лексика каждой эпохи изменчива, и ее невозможно навязывать позднейшим поколениям. И кто же станет требовать, чтобы слово кавардак воспринималось сегодня как «лакомое блюдо именитых бояр» или как «боль в животе». Прежние смысловые значения слов исчезают бесследно, язык движется вперед без оглядки — в зависимости от изменений социального строя, от завоеваний науки и техники и от других чрезвычайно разнообразных причин.
IIОгулом осуждая современную речь, многие поборники ее чистоты любят призывать молодежь:
— Назад к Пушкину!
Как некогда их отцы призывали:
— Назад к Карамзину!
И их деды:
— Назад к Ломоносову!
Эти призывы никогда не бывали услышаны.
Конечно, Пушкин на веки веков чудотворно преобразил нашу речь, придав ей прозрачную ясность, золотую простоту, музыкальность, и мы учимся у него до последних седин и храним его заветы как святыню, но в его лексике не было и быть не могло тысячи драгоценнейших оборотов и слов, созданных более поздними поколениями русских людей.
Теперь мы уже не скажем вслед за ним: скрып, дальный, тополы, чернилы, бревны, турков.
Мы утратили пушкинское слово пришед (которое, впрочем, в ту пору уже доживало свой век).
Мы не употребляем слова позор в смысле зрелище и слова плеск в смысле аплодисменты.
Были у Пушкина и такие слова, которые в его эпоху считались вполне литературными, утвердившимися в речи интеллигентных людей, а несколько десятилетий спустя успели перейти в просторечие; он писал: крылос, разойтиться, захочем.
И вспомним двустишие из «Евгения Онегина»:
Все, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный…
Посмотрев в современный словарь, вы прочтете, что щепетильный — это «строго принципиальный в отношениях с кем-нибудь».
Между тем во времена Пушкина это значило: галантерейный, торгующий галантерейными товарами — галстуками, перчатками, лентами, гребенками, пуговицами.
И ярем, и стогны, и вежды, и вотще, и алкать, и ярмонка, и нашед, и времян, и пиит, и карла, и перси, и пени, и денница, и плески, и подъемлют, и десница, и пламень, и длань, и другие слова, все еще жившие в языке той эпохи (хотя и тогда ощущавшиеся чуть-чуть архаичными), давно уже стали достоянием истории, и, конечно, никто из современных писателей не введет их в свои сочинения на том основании, что эти слова — пушкинские.
И после Пушкина — сколько появилось оборотов и слов, которые, отслужив свою недолгую службу, либо переосмыслялись, либо исчезали совсем!
Взять хотя бы слово плакат. Кто не знает этих уличных ослепительно ярких, разноцветных картин, нарисованных с агитационными или рекламно-коммерческими целями? Мы так привыкли к плакатам, к плакатной живописи, плакатным художникам, мы так часто говорим: «это слишком плакатно», или: «этому рисунку не хватает плакатности», что нам очень трудно представить себе то сравнительно недавнее время, когда плакатами назывались паспорта для крестьян и мещан.
Между тем, если вы возьмете словарь Даля, вышедший в обновленной редакции в 1911 году, вы не без удивления прочтете:
«Плакат, м. (нем. Plakat), паспорт(!) для людей податного сословия» (!!).