весна 1216 года
В тот час, когда два корабля – два купеческих толстяка – ткнулись носом в Марсальскую гавань, пошел дождь.
Хлопнули мокрые паруса. Перекрикивая шум дождя, погонял моряков венецианский комит, низкорослый, с крепким брюхом и луженой глоткой.
Из туго набитого корабельного чрева вывели ошалевших от морской качки лошадей, осторожно повели их по берегу, успокаивая лаской и тихой речью.
– Долго там еще? – крикнул один из пассажиров.
Венецианский комит, не стесняясь в выражениях, велел тому не путаться под ногами, покуда судно не ошвартуется.
Поскольку никто не ответил, пассажир соскочил на нижнюю палубу – замечательно ловкий, несмотря на изрядный возраст, – а оттуда, пока не успели остановить, – прямо за борт и, щедро поливаемый дождем, по пояс в воде, смеясь, пошел к берегу.
Один из конюхов передал поводья своего коня другому и поспешил туда, где старый сумасброд пытался выбраться на причал.
– Благодарю, – величественно молвил тот, хватаясь за руку конюха. Хватка у старика цепкая, ладонь – крепкая, в благородных мозолях от узды и рукояти меча.
Конюх вытащил его на берег и, низко склонившись, поцеловал эту руку. Старик потрепал конюха по волосам и еще раз поблагодарил; после же задрал лицо к небесам, извергающим потоки дождя, и захохотал во все горло.
Этому человеку было шестьдесят лет. В юности он был замечательно хорош собой, о чем нетрудно догадаться, видя его сына. Юноша тоже сошел на берег и стоял сейчас рядом со своим мокрым до нитки отцом.
Оба высокого роста, темноволосые (старик так и не поседел), темноглазые, с удлиненным лицом; нос – с характерной тонкой горбинкой; на остром подбородке – ямка, у отца отчетливая, у сына почти незаметная, как бы смягченная.
Старику подвели коня. Поцеловал животное в преданную морду, взлетел в седло. Конь завертелся, танцуя. Жидкая грязь полетела из-под копыт во все стороны. Всадник, счастливый, засмеялся опять.
И все вокруг – будто он оказал невесть какое благодеяние, окатив потоками грязи, – закричали, захохотали, принялись бить в ладоши, а у кого нашлись – дудеть в самодельные дудки.
– Наш граф вернулся! Граф Раймон вернулся!
Рукоплескали даже венецианские моряки, которым до всего происходящего, вообще-то, не было никакого дела.
Веселье, как лесной пожар, неслось по марсальской гавани.
– Вернулся! Вернулся! Раймон вернулся!
А Раймон крутился на коне, омываемый весенним ливнем, – опозоренный, разбитый в боях, униженный, лишенный своих владений, – и смеялся от радости.
* * *
Оба Раймона, отец и сын, возвращались из Рима. Худые вести давно уж опередили их, а вот – гляди ты, оказалось, что по-прежнему любо имя Раймона народу наречия провансальского…
Год минувший, 1215-й от Воплощения, завершался церковным собором. До сих пор в ушах звенит – так друг на друга орали у апостольского престола, приличия позабыв, епископ Тулузский Фалькон и старый граф Рожьер де Фуа, Рыжий Кочет, давний раймонов друг. Любо было поглядеть, как наскакивали друг на друга.
Фалькон и всегда-то был тощий да бледный, с виду постный, а тут и вовсе синевой пошел – от беспокойства. Рыжий – тот, напротив, багрецом налился. Встрепанный, всклокоченный, с круглыми светлыми глазами, с тонкой вытянутой шеей – тронь такого, заклюет, забьет шпорами.
Графа Фуа призвали на собор, пред лице святейшего апостолика, дабы дал отчет в некоторых своих деяниях.
Во-первых, как это граф дозволил, чтобы на его землях, на горе Монсегюр, в тридцати верстах от родового замка Фуа, воздвиглось гнездо еретическое? Ибо не может такого быть, чтобы от взора графского ускользнуло, как кишат еретики, точно змеи в брачную пору.
На то бойко отвечал рыжий граф:
– Хоть и слаб на голову епископ Фалькон, а мог бы припомнить, что гора Монсегюр находится во владениях виконта Безьерского. Графы Фуа издавна до нее касательства не имеют. Виконта же Безьерского убил Симон де Монфор. Вот к Симону за разъяснениями и идите, коли он теперь там хозяин.
Каково – знатно упиявил?..
Но Фалькон не отступался. Попрекнул Рыжего его сестрой, плотью и кровью родителей его – домной Эклармондой де Фуа. Как вышло, что стала она открыто исповедовать катарскую ересь и даже, по слухам, сделалась «совершенной»?
Глазом не моргнув, объявил Рыжий: дескать, сестра его замечена в дурном поведении и заточена в монастырь; прочее же – пустые домыслы.
И хоть знали все, что лжет граф Фуа, а за руку поймать не смогли.
С другого боку достать попытались. Обвинили в жестокости. К католикам, конечно. В Фуа, – сказали, – еще недавно католиков живьем на куски резали.
Тут уж Рыжий отпираться не стал.
– Резали, да! – выкрикнул птичьим своим, пронзительным голосом. И засмеялся. – Заранее бы знать, сколько шуму воздвигнут из-за такой безделицы, еще больше поотрубал бы пальцев да повыкалывал глаз…
Фалькон как услыхал – за щеки себя ухватил, побелел весь, затрясся. Чуть со скамьи не навернулся.
Известно.
Одно дело – отправить на костер катаров. Эдакое деяние христианская душа переносит с легкостью. Тут добродетели, сострадания и любови – хоть жопой ешь.
Другое – отрезать пару-другую ушей проклятым франкам. Кто вспомнит, что захватчики они, что на чужую землю пришли и озорничать и пакостить там стали?
Выходит так, что оборонять свое исконное – это жестокость тошнотворная, бессердечие ужасное, смертный грех и окамененное нечувствие. А без ушей, кстати, вполне можно жить. И многие доживают до старости.
Так орал в самозабвении драчливый Рыжий Кочет.
Доорался.
Отобрали у Рыжего всё, чем дорожил: Фуа, родовое гнездо. Ибо как ни был лих и прав, сила оставалась на стороне Фалькона.
Но главный спор даже не о том велся, хоть и лакомый это кусок – графство Фуа.
Главный спор велся о Тулузе.
Изымали ленные владения у тех сеньоров, которые изобличены в еретичестве. И хоть был Раймон Тулузский добрым католиком (кроме тех случаев, когда в очередной раз отлучали его от Церкви – по легкомысленному вольнодумству раймонову), а не в его пользу решилось.
Долго слушал апостолик Римский споры.
Раймон – великий искусник уговаривать – возражал, приводил доводы, связывал и плел доказательства, событиями жонглировал, ни одного не уронив (куда тем фиглярам, которые от такого ремесла кормятся!)
Издревле владеют Тулузой Раймоны Тулузские. Без малого четыреста лет их род насчитывает. И всегда были они неразлучны с этой землей. Как рубить ей корень? Как приставить ей корень новый? Ведь не корень от дерева, а дерево от корня. Передайте Тулузу Монфору – и погибнет Тулуза…
И сказал на это Фалькон ядовитый:
– Что ж, решено. Прогоним Монфора, чтобы не осталось в Лангедоке больше у Римской Церкви защитников…
И напомнил о том, как шесть лет бился Монфор на землях Тулузских, отвоевывая мечом для Господа те владения, которые были для Него утрачены ради злой ереси.
И слушал Фалькона Папа Римский; после же сказал Раймону:
– Простить бы вас и на этот раз, мессир, да только веры вам больше нет. Сами-то вы католик – сгубила вас поклятая привычка якшаться с еретиками и бродягами.
И присудил так: передать Монфору в лен те земли, которые завоевал он мечом, именно – Нарбонну, Безьер, Каркассон и Тулузское графство. Пусть Монфор принесет королю Франции Филиппу-Августу вассальную присягу и с благословения святейшего престола вступит в свои новые владения, дабы стеречь в них веру Христову.
Графство Фуа временно отходит во власть Римской Церкви, покуда не будет решено, что с ним надлежит делать.
Бывшему же графу Тулузскому Раймону назначается ежегодное содержание в четыреста серебряных марок, а супруге его Элеоноре Арагонской – в сто пятьдесят, дабы могли они вести жизнь, достойную павшего их величия…
* * *
– Что-о? Симон де Монфор – герцог Нарбоннский и граф Тулузский? – кричал Раймон (а толпа на пристани умножалась с каждой минутой: граф вернулся, наш граф вернулся!)
– Кто же это сделал его графом Тулузским? Ах, Филипп-Август? Ах, король Франции? Сюзерен наш? – Хохот. – Ох, попадись он мне голой задницей на злое жало!..
И – хвать себя между ног!
Толпа взвыла от восторга.
– А Львиное Сердце, граф Риго, этого сюзерена!.. – припоминал во всеуслышанье Раймон сплетни тридцатилетней давности.
Многие из собравшихся слышали о подобном впервые, однако ж радостно орали:
– Было, было!
– А мы-то чем хуже? – смеялся, выплевывая слова, Раймон.
– Ничем мы не хуже! – хохотала и орала толпа. – Всем ты лучше, Раймон!
– Симон – граф Тулузский! – веселился, ярясь, Раймон. – В дерьмо такого графа!
– Ты! Ты! Ты – граф Тулузский! Единственный! Наш! – голосила марсальская пристань.