Владимир Свержин
Внутренняя линия
«В корнях древ родословных зачастую находят тех, кого не смогли или не успели вздернуть на ветвях дерев придорожных».
Майкрофт Холмс
Май 1613Буланый аргамак попытался взвиться на дыбы, но, удерживаемый крепкой рукой, затоптался на месте, нервно прядая ушами и раздувая ноздри.
— Никак, молния? — Князь Пожарский удивленно обернулся к воеводе Петру Елчанинову.
— Да откуда ж молнии взяться? Небо синехонько! Может, у зелейщиков[1] негоразд какой случился?
— Да нет же! Молния, я тебе говорю, — вглядываясь из-под ладони в сторону ближнего перелеска, возразил князь. — Да таким змеем извернулась — страх Господень! Ишь, дым пошел! В дерево ударила.
Он резко вонзил шпоры в конские бока и пустил быстроногого скакуна в галоп.
С огромных валов Земляного города, увенчанных гребнем дубового частокола, послышались громкие приветственные крики. Городовые стрельцы, узнав любимого полководца, салютовали ему, точно царю.
Всего несколько дней назад честному люду было объявлено, что Земский собор назвал государем земли русской боярина Михаила Романова — патриаршего сына, но что для ратного люда дьячьи да боярские приговоры?
То ли дело князь Дмитрий Михалыч. За ним правда, за ним — сила!
Многие откровенно недоумевали, отчего это бояре, казаки и все прочие выборщики в один голос выкрикнули на царство безвестного юнца, ничем особым, кроме отца-патриарха да службы польскому королевичу Владиславу, не отличившегося.
Многие откровенно недоумевали, отчего это бояре, казаки и все прочие выборщики в один голос выкрикнули на царство безвестного юнца, ничем особым, кроме отца-патриарха да службы польскому королевичу Владиславу, не отличившегося.
Неподалеку от Сретенских ворот у расколотого надвое, охваченного пламенем толстенного дуба суетились люди с песком, водой и топорами. А чуть в стороне слышалось:
— А ну не замай! Сунешься — враз саблей попотчую!
— А ну не замай! Сунешься — враз саблей попотчую!
— Кому там неймется кровь проливать? — нахмурился князь, грудью коня прокладывая себе путь через толпу.
Брови старого воина гневно сошлись на переносице.
В кругу бурно гомонящих стрельцов, поводя обнаженным клинком, стоял разбойного вида казак. Около него в продранной окровавленной рубахе — пленник. Руки его были туго стянуты за спиной.
— Эй, посторонись! Что тут деется? — въезжая в круг, прикрикнул князь.
— Ляха изловили! — пустился в объяснения кто-то из толпы. — Царь велел лазутчиков на дубу вешать, а энтот, вон, бирюком взъелся!
— Смерть ему! На пику! — послышался недовольный ропот. — Живота лишить! А ляха вздёрнуть!
— Кто таков?! — Дмитрий Михайлович смерил тяжелым взглядом ерепенистого казака.
— Люди кличут Варравою, — процедил тот. — А во святом крещении — Егорий.
— И отчего ж, Варрава-душегуб, ты цареву волю удумал нарушить?
— Рассуди по разумению своему, князь-надежа! В твои руки предаюсь. Ведь как дело было, — опуская высверкивающую золотой узорчатью саблю, начал бунтарь, — шляхтича этого к дереву поволокли, уже петлю через сук перекинули, а тут вдруг гром среди ясного неба, да этот дуб молнией и расшибло! То, как есть, — знак небесный!
— Знак… Тебе-то что за дело? — нахмурился князь. — Иль указ уже не указ?
— Воля божья превыше воли земных владык.
— Экий толкователь выискался!
— Порешить! — ловя в княжьей усмешке сигнал для себя, загудела толпа, лишенная обещанного зрелища. — Покуда ляха вязали, он, паскуда, наших шестерых саблею достал! Что ж его теперь — миловать?!
— Правду говорят? — Пожарский обратил взор к избитому в кровь шляхтичу.
— Правду, — спокойно и даже чуть надменно подтвердил тот.
— По-нашему разумеешь. Стало быть, и прежде в этих краях бывал?
— Бывал.
— Да ты гордец! Как звать-величать?
— Францишек Згурский. Поручник хоругви панцирной Гонсевского.
— Вон оно как. Не орёл-птица, ну да и не зяблик. Что ж тут-то делаешь, поручник? Гетман твой без малого год, как отсель сбежал.
— Прибыл к царю Михаилу с посланием от короля моего, Владислава.
— Так, выходит, ты посол! — хмыкнул в бороду Пожарский. — Что-то почет тебе, друг ситный, не посольский.
— В том не моя вина.
— А ну расступись, расступись! — послышался рядом грубый окрик стременных. — Прочь! Дорогу государю!
— Царь! Царь! — зашептали в толпе.
— Гляди-ка, — пробормотал князь Дмитрий, — а соколок-то наш и впрямь птица немалая, коли сам помазанник божий со боярами прибыл глянуть, как сей молодец меж небом и землей ногами дрыгать станет. Не без подвоха тут дело…
— Заткнуть пасть негодяю! Не внимать речам крамольным! — разнеслось над дубравой. — А ну, разойдись! Разойдись без промедления!
— Кто посмел? Кто слову моему ослушник?! — с запальчивостью юнца выкрикнул государь всея Руси.
Толпа схлынула, не желая подставлять спины под нагайки царской свиты. Лишь казак с пленником да князь Пожарский с воеводою Елчаниновым остались на месте.
— Во здравии ли царь-батюшка? — склонил голову полководец.
Шестнадцатилетний самодержец, без году неделя на престоле, гневно вспыхнул, учуяв скрытую издёвку.
— Во здравии, — буркнул он. — Я велел лиходея сего повесить!
— Может, и велел, — согласился князь Дмитрий. — Да только ж и Господь свою волю изъявил.
Он указал на расколотый дуб с обуглившейся сердцевиной. Венценосный юноша нахмурился и закусил губу.
— Яви милость, великий государь! — склонил голову Пожарский. — Пощади сраженного врага! Ноне ж праздник всего царства Московского — день святого великомученика Георгия Победоносца. Он всем хоробрым воинам заступник.
— Ну а коли сей лях вновь против меня умышлять вздумает? Речами прелестными люд с пути истинного совращать, раздор и смуту в землях русских сеять?!
— А ты мне его отдай. Тем паче дуб и вся землица вкруг него в вотчине Пожарских значатся. Что до смуты — сам догляд за гоноровым поручником учиню. У меня не посмущаешь: раз уж Разбойным Приказом верховожу — вот пусть рубака сей там и состоит. Ежели честно служить будет — то по чести и хвала. А злодеяние удумает — так дыба всегда рядом. Что скажешь, шляхтич? — Князь перевел взор на Францишека Згурского, напряженно слушавшего речи сильных мира сего. — Будешь служить верой и правдой?
— Король Владислав приказал отправиться к их величеству. Велел оставаться под его рукою, пока от своей высокой особы не отошлет. Царь пожелал меня жизни лишить. Если тебе, князь, он главу мою отдаст, то, значит, быть по тому. Службой и жизнью буду обязан.
Царь Михаил недовольно оглядел присутствующих, стихших в ожидании государева слова. Он едва терпел князя Пожарского. Не любил за то, что князя обожало войско; за то, что князь бился с ляхами в часы, когда сам нынешний государь был жалован королем Владиславом в стольники; за то, что, обойдённый царскими дарами в час победы, крохами со стола попотчеванный, старый воин лишь хмыкнул да перекрестился. Ни словом не выразил досады и сожаления!
Боярский отпрыск Михайло Романов — безвестный родич последней, церковным законом не признанной, седьмой жены Ивана Грозного — по родовитости и тягаться не мог с Рюриковичем, ведущим свой род от младшего брата святого Александра Невского. А уж испытывать, чье слово весомее, юному самодержцу было и подавно не резон. Реши сейчас Пожарский кликнуть подмогу — и стрельцы, и жильцы,[2] и казаки вмиг схватятся за оружие. Тогда не помогут ни далекий гнев отца-патриарха, ни ближняя иноземная стража, ни увещевания думных дьяков. С какой бы радостью нынче государь отослал Дмитрия Михайловича куда подалее: на войну, а того лучше, в острог, да вот беда — без него как без рук. И ляхи, и татары, и шведы — все от царства русского послаще кус отгрызть мечтают.
— Хорошо, князь. Забирай, — после неловкой паузы вымолвил Михаил. — Быть по сему. В честь праздника исполню прошение твое. Но помни, шляхтич, коли милость мою презришь, коли черным наветом уста испоганишь, ковы злые удумаешь — казню без жалости. Мукой мученической умрешь!
Михаил Романов вперил в помилованного недобрый взгляд. Ему почудилось, будто в глазах пленника прочел он спокойную уверенность — жесткую и безучастную, словно и не государь земли русской, верхом на белом, не темней убранства ангельского скакуне, стоял пред ним, а убогий ярмарочный шут.
Царь отвернулся, чтобы скрыть досаду.
— А я? Можно ль с хлопцами моими тоже в Разбойный Приказ? Ей-ей, не подведу! — быстро смекнув, на кого теперь изольется царский гнев, напомнил о себе Варрава.