Граф изящным кивком показав, что принял моё распоряжение к сведению, вышел из комнаты. Взмахом руки дав понять остальным, что разговор окончен, я отвернулся и принялся собирать вещи в дорогу. Свита тут же, под давление Рихтера и Барятинского, стала утекать из комнаты. Дождавшись пока в комнате остались только слуги, я с их помощью переоделся в дорожный костюм и собрал свой саквояж. Уложив в него джентльменский набор: туалетные принадлежности, нательное бельё, полотенца, письменные приборы. Я вынул блокнот для записей и положил на столик. Быстро обежав глазами свои покои, я взял аккуратно лежащий у изголовья кровати «дневник» и аккуратно положил его вместо блокнота в саквояж. Защёлкнув саквояж и в последний раз проинспектировал свой внешний вид перед зеркалом, я чуть-чуть поправил шейный платок и полностью удовлетворённый проследовал, сквозь открытую предупредительными слугами дверь на первый этаж.
Спустившись по лестнице вниз, я застал свою свиту во главе со Строгановым в полном сборе. Чуть в стороне, стояли остальные слуги, подслеповато щурящиеся на яркий свет многочисленных свечей, наверняка недавно выдернутые графом прямиком из теплых постелей. Но вот мои глаза нашли, что искали. Взъерошенный губернатор в накинутом на плечи мундире, поспешно выбежал на поднявшийся в моей части дома шум.
– Владимир Иванович, рад вас здесь видеть, – поздоровался я. – К сожалению, у меня больше нет никакой возможности продолжать свою ознакомительную поездку по России. Мое присутствие срочно требуется в столице. Об этом мне настойчиво твердят мои государственный и сыновей долг.
Выслушав искренние соболезнования генерала, вызванные впрочем, по большей части причинами моего спешного отъезда, я тепло попрощался с ним и, наказав непременно написать мне, письмо с предложениями по искоренению казнокрадства и взяточничества в губернии, покинул этот гостеприимный дом-дворец.
Оказавшуюся совсем не короткой дорогу, показавшуюся мне настоящей вечностью, я запомнил весьма смутно. Весь наш долгий путь до Москвы меня ужасно укачивало, несмотря на все факты, кричавшие, что такого просто не может быть – ни я, ни Николай, никогда не страдали морской болезнью. Видимо это какое-то нарушенье сознания связанное с моим вселением в новое тело решил я в конце концов, но легче мне от этого знания как-то не стало. Спать в карете тоже оказалось совершенно невозможно, она раскачивалась и подпрыгивала на крайне неровной, хотя впрочем, обычной российской дороге. Вообще, как сказал мне граф на одной из станций, где нам перепрягали лошадей, нам крупно повезло, что за ночь свежий октябрьский мороз намертво сковал раскисшую землю. Если бы этого не произошло, добраться до Москвы было бы весьма затруднительно. Повезло, то повезло, но нормальных амортизаторов ещё никто не придумал. И их роль с переменным успехом выполняли мягкое сиденье и пятая точка пассажира. Так что, прыгал я на этой точке, по обретшей твердость камня бугристой дороге, до самой старой столицы с её золотыми куполами и красным кремлем.
Но все плохое и хорошее имеет свой конец, наступил конец и этому мученью, по какому-то недоразуменью, именующемуся русской дорогой. Спустя сутки тряски в карете по безумно вымотавшей меня дороге, не позволяющей хоть на минуту сомкнуть глаза, мой сильно растянувшийся караван из карет въехал в Москву. Не останавливаясь на станции, мы проскакали до самого вокзала, где нас уже ждал под всеми парами жутко гудящий и шипящий паровоз. Сообщить о моем скором прибытии в Москву не составило труда – телеграф провести это вам не железные дороги построить, сеть телеграфных проводов уже порядочно опутала европейскую часть Российской империи. Собрав волю в кулак и, подавив на время рвотные позывы, я вышел из своей огромной шестиместной кареты, чтобы размять ноги и поздороваться со встречающими меня на вокзале высокими чинами. Даже смог немного поговорить с Московским губернатором, наверно списавшим мою мраморную бледность на тяжелое извести, тряску и бессонную ночь. Но вот последние экипажи с моей свитой показались на вокзале и я, наконец, смог под благовидным предлогом удалиться в поезд, где тут же бросился спать на первое увиденное мной подобие постели. Открыв на мгновенье глаза, когда поезд резко тронулся с места, я больше не просыпался до самой столицы.
Когда я вышел из экипажа, доставившей меня с перрона Московского вокзала в Зимний Дворец, то чувствовал себя столь уставшим и разбитым, что с трудом удерживался на ногах. И сначала хотел было не напускать на себя бодрый вид, чтобы меня быстрее оставили в покое, но, увидев, как изменились лица встречающих меня родных и придворных, решил, что все же стоит поднапрячься.
– Его Величество, сильно устали, – прокомментировал мое состояние Строганов.
Я шел как во сне. Меня куда-то вели (почти несли) я что-то вяло делал и отвечал, слыша вопросы где-то на периферии ускользающего сознания. Мне что-то говорили люди, которых я с трудом узнавал, я что-то отвечал им, напрямую пользуясь памятью Николая. Может это его личность захватывает мою? И вяло удивился охватившей меня при этом апатии. Эта мысль уже не пугала меня, настолько я был измучен и подавлен. В конце концов, оказавшись в кровати, я забылся сном без сновидений.
На этот раз просто тяжелым сном, с выздоровлением поутру, дело не обошлось. У меня поднялся жар, всю ночь я метался в бреду. Консилиум врачей собравшихся около моей кровати совершенно точно установил, что болезнь моя прогрессирует, но к единому мнению о ее причинах прийти не сумели. Ну, ещё бы, случаи переселения сознания в мировой практике пока известны не были.
Днем мне стало немного легче и я сумел забыться сном, но уже к вечеру мое состояние снова резко ухудшилось. Боль в глазах, тошнота, рвота – я чувствовал себя как на смертном одре. Все было настолько плохо, что мне даже вызвали священника, чтобы я мог исповедаться. Говорят, что он был поражен моим необыкновенным мужеством. Несмотря на терзавшие меня страшные боли, я был спокоен и умиротворен, ну или казался священнику таковым.
Из личного дневника фрейлины вдовствующей императрицы.
В среду, 23 октября, утром доктора произнесли смертный приговор. Казалось, надежда безвозвратно утеряна, но этим же вечером наступило настолько явное улучшение, что они объявили его спасённым, и у них хватило жестокости сказать это матери.
Ночь на четверг прошла ужасно тревожно, а к утру было новое излияние в мозгу. Весь четверг он бредил, хотя узнавал подходивших к его постели, особенно мать, которую, наконец, убедили оставаться при нём. В пятницу, к утру, он задремал и спал весь день… Доктора снова начали надеяться.