Блеск погонного золота… Блеск сверкающих сапог, чеканящих по пыльной траве парадный шаг… Презрительная складка небрежно цедящих французские ругательства ртов… Непреклонность движения редеющих с каждым шагом цепей…
На котором шагу вдруг пропала усмешка с ненавистного, посвежевшего от степного воздуха, непривычно загорелого Женькиного лица?
Неожиданно возникший из прошлого — всего неделю назад — повзрослевший, как-то возмужавший и, главное, смеющий быть не только живым, но не страдающим, не убитым раскаянием, как в последнюю встречу, а спокойный, способный улыбаться своей сволочной обаятельной улыбкой, вызвавший у Юрия неистовый прилив ненависти Женя был теперь мертв.
Торжество? Облегчение? Нет! Юрий не мог и не очень пытался понять, какие чувства вызвала в нем эта слишком хорошая для Жени Ржевского — распущенного безвольного щенка, кокаиниста, жалкого эстетствующего мальчишки — смерть.
Лежа в пропахшей дымом темноте, подложив под голову руку и накрываясь полушубком, Сережа, сам не замечая этого, напряженно прислушивался к ноющей боли в ноге. Но боль была не настолько сильной, чтобы помешать, спутать бессонно четкое течение ночных мыслей…
«…Но даже если бы я знал, что вижу Женю в последний раз, я не смог бы впитывать его присутствие с большей жадностью, чем в ту последнюю встречу. Потому что последний раз я видел Женю в ту встречу — не в горячке боя, а за два дня до этого, еще в Вешенской… Те сутки, которые у нас были, и были последней встречей, последним разом… Нет, не сутки, меньше. Я приехал с приказом в полдень, а уехал где-то около семи утра. Самые важные разговоры всегда ведутся ночью… Как глупо: именно в этот вечер мне изменила бессонница.
— Сережа, а у тебя глаза слипаются.
— Не обращай внимания, Женя. Спать я действительно очень хочу, но мы же как-никак не виделись почти год, а утром я еду… Ты говорил о символе розы у Гафиза. При чем тут суфизм?
— Суфизм — «цветок» ислама, его высшее развитие. Три символа — из газели в газель: женщина-возлюбленная, вино и роза. Символы переплетаются: странствие суфия проходит через полноту реальной жизни… Через ее краски… Сережа, ложись, ты сейчас уснешь прямо за столом.
Меня на самом деле тянуло головой к доскам стола… Тяжелой-претяжелой головой. Я еще разговаривал, но уже спал… И окончательно засыпая на ходу, добрел до кровати и плюхнулся на нее одетым. И уже совсем сквозь сон почувствовал, как Женя сам стягивал с меня сапоги, приподнимал рукой за плечи, чтобы сунуть под голову подушку… Давно не испытанное ощущение покоя, бесконечного блаженного покоя, исходящее от прикосновения родных заботливых рук. Но где-то в моем сознании в это время так и висели последние слова о суфизме Газифа. Было всего-навсего начало двенадцатого.
А через некоторое время я проснулся. Раскрашенные жестяные ходики на стене показывали час… Женина постель была нетронутой.
Спать больше не хотелось совсем, напротив, я чувствовал прилив бодрости, такой, что невозможно было больше оставаться в хате. Это было то ночное влечение к открытому пространству, к бесшумному скольжению среди запахов трав — волчье, более древнее, чем человеческое, стремление к ночной жизни, делающее невыносимым и противоестественным пребывание в пространстве замкнутом… Я нашарил в темноте одежду и, проверив в кармане портсигар, вышел на крыльцо.
Ночь была прохладной: вся станица, раскинутая под безлунно-черным, усыпанным звездами небом, спала. Негромкий звук моих шагов, казалось, разносился очень далеко, потому что был единственным звуком в ее ночном молчании… И тут я увидел Женю.
Он стоял, облокотившись обеими руками о белеющее за ним в темноте длинное бревно коновязи и запрокинув голову в небо. Я подошел к нему, на ходу раскуривая папироску.
— Проснулся? А я смотрю на созвездие Фаркад.
— Фаркад?
— Видишь — две яркие звезды рядом — в Малой Медведице?
— Вижу.
— Это — созвездие Фаркад. «В царстве юности изыскан был узор, Но не вечно тот наряд ласкает взор. О беда, беда, иссяк благой родник, Жизнь даривший розам сада до сих пор! Ты уйдешь и от друзей, и от родных, Что под небом грусть твоя и твой укор? Смерть придет, и расстается с братом брат, Кроме братьев-звезд сверкающих Фаркад».
— Чей это перевод?
— Мой.
Я курил, сидя на коновязи, а Женя по-прежнему стоял в той позе, в которой я его увидел.
— Он довольно плох — но мне начинает казаться, что восточные стихи как таковые теряют свою суть на европейских языках… Не знаю. Хочешь моих стихов?
— Да, очень.
Это было в первый раз: Женя никогда не предлагал этого прежде. Он читал долго… Он читал о чужом для меня, таком для меня чужом Востоке… Это была поэма «Розовый сад», странная, навеянная зловещими сурами Корана… Это был мир мчащихся в ночи боевых верблюдов, мир песчаных безбрежных морей, мир гурий и роз в причудливых грезах хашшашинов11…
Он читал, как будто заклинал стихами ночь. Он читал, а я слушал и смотрел в его обращенное к небу лицо, как белая маска выступающее из темноты. И это лицо было утонченно восточным, персидским или иранским, с этим мягким бархатом черных в темноте глаз, надменным разлетом бровей, кажущимися в темноте черными волнами волос, изысканным сочетанием тонкой линии носа с трепещуще нервными, породистыми ноздрями и чувственным вырезом пухлых губ… Это было лицо Сохраба, молодого иранского царя, бесстрашного воина и любовника огненных пери… Это был Женя.
— Свежо становится: сейчас часа три. Знаешь, ты все-таки иди спать.
— А ты?
— Мне рано не ехать. Постою еще здесь.
— Не хочется, но ты прав. Тогда я тебя утром не бужу. Я ведь теперь знаю, что ты тут, постараюсь заскочить на днях… А так во всяком случае будем вместе в Царицыне. Покойной ночи, Женя!
— Покойной ночи, Сережа… — И ты неожиданно, с каким-то непонятным ускользающим выражением взглянув мне в лицо, притянул меня за плечи и странно поцеловал два раза — в глаза, — даже не поцеловал, а легко коснулся глаз какими-то не по-мужски нежными губами… — Покойной ночи, Сережа, маленький мой…
Я действительно не стал будить тебя утром: твоему вестовому удалось растолкать меня разве только без пушечной пальбы над ухом… Я не выспался и был зол как черт, к тому же в последний момент выяснилось, что стремя держится на соплях: пришлось с полчаса ждать, пока Арсений найдет и наладит новый ремень — я опаздывал, Алебастр был не в духе…
Так я и уехал.
Это было за два дня до моей смерти: как я потом узнал. Как же его звали, того, из разъезда? Мы встретились месяца через два. Он еще сказал, что после боя за меня свечку поставил. Я — «отпетый». Я еще волновался, как бы до Женьки не дошло — но потом решил, с какой стати? Никто же не знал, что я его брат, а бои шли еще те…