Одним ударом плети, все еще зажатой в руке, он смахнул и куколку, и разлетевшиеся с сухим деревянным стуком копии парковых сооружений, распались малюсенькие палочки с верхушками из крашенной в зеленоватый, изображавшей деревья. Прежде чем англичанин успел пошевелиться, что-то сказать или сделать, Пушкин вырвал у него веревочку с камнем, швырнул в угол и с превеликим наслаждением сграбастал мерзавца за глотку, отметив, что схватил не какую-то эфемерную субстанцию, из дыма сотканную, а нечто вполне материальное. Полное ощущение, что он держал за горло нормального человека – ни трупного холода не ощущалось, ни окоченелости…
– Александр Сергеевич? – непринужденно, с таким видом, словно это были забавы двух близких приятелей, произнес Байрон, не делая ни малейших попыток высвободиться. – Вы так взволнованы, уж не случилось ли чего?
Свободной рукой Пушкин взмахнул плетью и для надежности в три удара превратил в мешанину бумаги и дерева тот участок макета, над которым англичанин только что производил свои манипуляции – вряд ли с благими целями.
Тяжелые шаги жандармов послышались рядом.
– Возьмите его, – сказал Пушкин, не оборачиваясь.
Отступил, чтобы не мешать, и с удовольствием смотрел, как господин Байрон, неведомо что из себя представлявший, оказался в цепкой хватке голубых мундиров, словно простой смертный.
– Однако, господа… – сказал англичанин, не вырываясь. – На каком основании?
– Насколько я помню, у вас, британцев, все судопроизводство держится не на писаных законах, а на прецедентах? – спросил Пушкин ядовито. – У нас обстоит несколько наоборот. Есть один старый закон семьсот шестнадцатого года, вообразите себе, не отмененный до сих пор… Так что основание нашлось.
– Ну что же, – сказал Байрон. – Давайте присядем и побеседуем об этом, думаю, я все же имею право получить некоторые объяснения?
Он был странно, нехорошо спокоен, мало того, на его породистом лице играла триумфальная – несомненно, триумфальная! – улыбка, которую он, видимо, не мог скрывать. И это было чертовски неправильно, учитывая происходящее…
– Господи ты боже мой! – охнул Пушкин. – Если вы так скалитесь… Я что, опоздал?
Он выбежал из дома и опрометью бросился по аллее, огибавшей большой пруд и Адмиралтейство. Чесменская колонна… Турецкая баня… Люди шарахались от него, как от безумного, в висках стучала кровь, и он повторял про себя, как заведенный механизм: «Только бы не опоздать, только бы…»
Кажется, где-то поблизости скакали всадники. Кажется, слева тревожно залился военный рожок. Он бежал, не разбирая дороги. Налетев на лейб-гусарского офицера – судя по мундиру, возвращавшегося с дежурства, не раздумывая, выхватил у него из ножен саблю и понесся с ней дальше.
– Александр Сергеич! – недоуменно возопил за спиной лишившийся оружия.
Голос определенно был знакомым, да и лицо тоже, но Пушкин сейчас не мог думать о постороннем. Он миновал Готические ворота и по земляной насыпи побежал вверх к Фельтеновской Руине, башне с якобы полуразрушенной временем беседкой наверху.
Человек в раззолоченной ливрее камер-лакея, увидев обнаженную саблю, отскочил с дороги, крича жалобно и тоненько. Если он был здесь, это означало…
Ага! Бронзовый кондотьер, высотой почти в полтора человеческих роста, возвышался на низеньком каменном пьедестале. И перед ним стоял человек, в котором даже со спины нетрудно было узнать государя. Пушкин бежал. Оказалось, что шлем кондотьера сияет белизной – определенно посеребрен.
«Белая голова!» – пронеслось у него в мыслях, но он не замедлил бега. Он был уже совсем близко – и прекрасно видел, как изваяние, тяжко, неуклюже колыхнувшись, сделало шаг и сошло с пьедестала на землю. Видел, как лицо императора исказилось даже не в страхе – в нешуточном изумлении, и Николай Павлович, отступив на шаг, воскликнул сердито:
– Что за беспорядок? Марш на место!
Это было первое, что у него вырвалось – а в следующий миг Пушкин, оказавшись рядом, без малейших церемоний схватил императора за обшлаг семеновского мундира и что было сил отшвырнул в сторону, с пути неотвратимо приближавшейся бронзовой фигуры. Лицо кондотьера казалось подвижным, пластичным, живым, на нем медленно проявилась совершенно человеческая улыбка – злобная, хищная.
Меч взлетел – и со звоном скрестился с гусарской саблей Пушкина, так, что искры брызнули веером…
– Государь, бегите! – отчаянно закричал Пушкин, стараясь краем глаза удержать в поле зрения перемещения императора и вовремя заслонить его от лезвия, выглядевшего острым и ярким.
Клинки звенели. Монумент напирал, действуя старинным мечом с быстротой обыкновенного человека – и сыпавшиеся удары нисколько не походили на то современное фехтование, которому Пушкина немного учили, это была старая манера боя, забытая сотни лет назад. А потому приходилось прилагать нешуточные усилия, чтобы отводить удары – и в то же время оттеснять статую от императора, так и остававшегося на месте, несмотря на крики Пушкина. «Он попросту не умеет спасаться бегством! – в приступе отчаяния подумал Пушкин, чувствуя ползущую по шее теплую кровь, свою собственную. – Это настолько не гармонирует с его положением и воспитанием… Императоры не бегут… Что ж делать?»
Он мог только отбивать удары – пару раз угодил концом клинка в лицо и шею ожившего монумента, но это, как и следовало ожидать, никакого урона противнику не нанесло. Кондотьерский меч метался перед глазами, падая, казалось, с нескольких сторон сразу, теперь обожгло и правое плечо…
Схватка продолжалась. Какой-то частью сознания Пушкин, бешено вертевший саблей, ухитрялся слышать посторонние звуки – совсем уже близкое тревожное пение рожка, барабанную дробь, возникшую в нескольких местах парка, конский топот и крики. Удастся выбить меч, или он составляет с монументом одно целое? Ну конечно, не выбьешь…
Бросив взгляд через плечо, он с радостью увидел, что император все же переместился на несколько шагов от места боя, повелительно машет рукой, что-то кричит появившимся из-за деревьев людям в военном и придворном платье…
Он не понял в первый миг, что произошло. Клинок прямого кондотьерского меча оказался прямо перед его лицом, упал чуть пониже, вошел в грудь на добрую половину длины…
Не было боли, просто-напросто показалось сначала, что к груди приложили кусок невероятно холодного льда, между ребрами возникло томительное неудобство и тут же исчезло – клинок отдалился, Пушкин, охваченный странной беспомощностью, увидел, как монумент, уже гораздо медленнее, принимает прежнюю позу, ту самую, в которой он стоял, а потом, потеряв равновесие, заваливается затылком вперед, потеряв равновесие оттого, что под ногами уже не постамент, а неровная истоптанная земля…