Не удивительно, что Демодоку так и не удалось сблизиться и поговорить с Тооном — ни перед отплытием, ни потом, когда они сидели на корме, под неподвижным (за ненадобностью) гироскопом, и слева от Демодока велась неторопливая беседа между Тооном и кормчим, а справа ощущалось неослабное и неприязненное внимание Окиала — почему-то не столько к самому певцу, сколько к его лире. Юноша то и дело тянул к ней свои неуклюжие любопытные лапы, струны жалобно вздрагивали, и Демодок в конце концов положил инструмент на колени, прикрыв струны полой хитона.
Жаркое солнце, попутный ветер, беседа… Всё очень точно соответствовало словам Зевеса, и присутствие аэда нисколько не нарушало предначертанного хода событий. А, может быть, и более того — являлось необходимой частью предначертаний, не до конца открытых певцу. Одно утешало: до северной оконечности Лефкаса они добрались без приключений, и осторожный кормчий решил остановиться здесь до утра. Если месть Посейдона свершится, то произойдёт это на последнем сорокамильном отрезке пути. Впереди целая ночь, и есть ещё время попытаться отговорить Тоона…
— Эх, Навболита бы сюда! — воскликнул Окиал, когда кормчий отошёл достаточно далеко от шлюпа.
— Зачем? — сейчас же спросил Тоон.
— Странный колодец, — ответил юноша. — Не могу понять, какая у него глубина. На два моих роста вниз что-то вроде ступеней, а дальше — просто дыра. Ничто… Но перед этим ничто — нечто…
— Не вздумай спускаться! — предостерегающе сказал Тоон.
— Ну что ты, учитель, я сам боюсь. Хотя сорваться там, кажется, просто невозможно. Некуда падать, понимаешь?
— Не очень.
— Вот и я не понимаю. Такого просто не может быть: чтобы дыра — и некуда падать.
Демодок слушал их, машинально поворачиваясь на голоса, и пытался представить, во что же превратилась под воздействием многих и многих воображений мембрана донного люка с односторонней проницаемостью. Когда-то она служила для запуска глубинных зондов одноразового использования. Узкие металлические сигары приходилось продавливать через неё гидроманипуляторами. Но однажды Дима отправил зонд без всякой гидравлики. Размахнулся как следует и пробил. На спор. За что и проторчал пару суток на камбузе, заодно освежая в памяти многочисленные инструкции по уходу за матчастью и правила эксплуатации научного оборудования шлюпа. «Вот хорошо, — приговаривал Юрий Глебович, неторопливо копаясь в электронных потрохах стюарда. — Вот замечательно! Давно собирался устроить ему профилактику — да заменить некем было… В следующий раз буду гальюнного уборщика ремонтировать, имей в виду!»…
— Навболит бы прыгнул и посмотрел, — сказал юноша.
— И остался бы там, — возразил Тоон. — Из Аида не возвращаются, Окиал.
— Ничего, я бы его вернул.
— Сомневаюсь. Поэтому отойди от края. Тем более, что тебя — некому будет вернуть…
Это верно, подумал Демодок. Если проницаемость мембраны увеличить хотя бы вдвое, это был бы идеальный вход в Аид. Вход без выхода…
И вдруг он поймал на себе пристальный взгляд Окиала. Прищуренный, изучающий, острый. Это было совсем как несколько часов назад в Форкинской бухте: Демодоку опять показалось, что он прозрел. И он опять завращал головой, надеясь увидеть ещё что-нибудь кроме этого юного бородатого лица с недобрым прищуром, которое смотрело на него с несообразно близкого расстояния. В упор. С двух шагов, даже ближе, хотя до шлюпа было никак не меньше двенадцати… Как и тогда, в бухте, это через несколько секунд кончилось, и Демодок погрузился в привычную земную тьму, так и не увидев ничего, кроме лица.
А Тоон вдруг захохотал. Взахлёб, как-то не по-настоящему, натужно выдавливая смех вместе с кашлем, но с явным облегчением.
— Прости меня, славный аэд, — сказал он наконец, оборвав смех, и Демодок почувствовал на плече прикосновение его большой тёплой ладони. — Кажется, мой ученик заподозрил тебя в притворстве, и это доставило тебе несколько неприятных мгновений… Окиал, я прошу тебя: отойди от колодца! Неужели во всем святилище нет ничего более интересного?.. Прости, я не запомнил твоего имени, аэд.
— Демодок, — сказал Демодок. — Меня зовут Демодок, и я действительно притворяюсь. Твой ученик не ошибся, Тоон. Вот уже сорок лет я притворяюсь человеком этого мира.
— Потом, — мягко прервал его Тоон, сжав пальцы у него на плече. — Потом поговорим, Демодок.
— Не верь ему, учитель! — отчаянно крикнул юноша. — Он не тот, за кого выдаёт себя!
— Окиал, — спокойно сказал Тоон, — ты хорошо помнишь, как следует возжигать огонь и приносить жертву? Ты ничего не перепутаешь, если мы отойдем и я не буду тебе подсказывать?
— Мне ничего не надо подсказывать, но я не могу оставить тебя одного! Я не затем отправился с тобой, чтобы оставлять тебя одного!
— Я не останусь один, — возразил Тоон. — Мы будем вдвоём с аэдом.
— Он такой же аэд, как мы — авгуры!
— Мы будем вдвоём с аэдом, — не повышая голоса, повторил Тоон. — А ты закончишь дело, за которое взялся, и, если захочешь, присоединишься к нам. И расскажешь — если захочешь — то, что утаил от меня на Итаке.
— Юноша прав, Тоон, — проговорил Демодок, мучительно вглядываясь в недоброе и отчаянное лицо, которое опять маячило перед ним, куда бы он ни повернул голову. — Юноша прав: я такой же аэд, как вы с ним — авгуры. Ты, может быть, не поверишь, но там, в моём мире…
— Я догадываюсь, — мягко сказал Тоон. — Не надо об этом сейчас, славный аэд. Сейчас и здесь… Окиал, мы будем ждать тебя вон под теми деревьями. Поторопись, если хочешь узнать нечто, по-моему, интересное.
— Хорошо, учитель, — буркнул юноша. — Тебе вид… Ладно. Я быстро. — Лицо его пропало, и опять наступила тьма.
— Позволь, я понесу твой инструмент, Демодок, — сказал Тоон, и Демодок послушно отдал ему лиру. — Держись за мой локоть, вот так. Дорога ровная, не бойся споткнуться. Сейчас мы уединимся, и ты расскажешь мне о своём мире всё, что сочтёшь возможным рассказать.
— Это не так просто, — проговорил Демодок, держась за его локоть и с привычной осторожностью переставляя ноги по вязкому сухому песку. — Боюсь, мне не хватит слов, чтобы рассказать всё. Мой мир слишком отличен от твоего…
— Естественно, — перебил Тоон. — Нет и не может быть двух похожих миров, как нет и не может быть двух похожих людей. Каждый человек живёт в своем мире, хотя каждый в меру сил и способностей притворяется, что это не так. В этом нет ничего дурного. Наоборот: нетерпимость к чужим мирам, желание утвердить свой мир в качестве единственного и непогрешимого образца чреваты хаосом. Кровавым хаосом… Терпимость, или как ты её называешь, притворство — основа стабильности человеческого сообщества. Но чрезмерная терпимость приводит к чрезмерной стабильности, к неподвижности мысли, к стереотипам — и в конце концов оборачивается очередной тиранией. Тоже кровавой… Идеально, чтобы у каждого человека были свой мир и свой бог, и чтобы миры не враждовали друг с другом. Не знаю, достижим ли такой идеал, но, право же, он стоит того, чтобы к нему стремиться. Вот почему мне интересен любой новый мир, как ни был бы он необычен и не похож на мой собственный…