Новая игра: у кого руки длиннее. Так-так, дорогой дю Бартас, значит, вам и платком махать.
Литавры, барабанная дробь, тихий вздох зала, белый всплеск слева…
…И легкий, еле заметный ветерок у самого уха.
Все правильно! Злой Капитан не может поразить доброго веселого Арлекина. На то и комедия!
Теперь можно повертеть сарбакан в руке, поднять колючку, поднести к глазам.
Пауза — уже последняя. Публика это любит!
Еще, немного еще…
Пора!
* * *
Опускаю сарбакан, вытираю платком губы и облегченно вздыхаю.
Отыграл!
Теперь очередь Капитана. Сейчас он должен поднести руку к горлу, нащупать иголку…
Подносит, нащупывает.
Падает.
Падает?
Хорошая импровизация, очень хорошая! Маркиз оказался прекрасным актером. Но почему кричит синьор Монтечело? Почему синьор Гримальди…
— Он… Он умер! Господа, он мертв!
Что такое? Эта реплика — лишняя, совсем лишняя! Ведь это все — комедия! Зачем же…
Холодный воздух — в лицо, теплое запястье — под пальцами. Все еще теплое…
Отпускаю его руку, встаю, хотя на плечах — глыба свинца, словно у дантовских грешников.
Слишком поздно!..
Слишком поздно я понимаю: таких комедий ни бывает. Смерть — никудышный актер, у нее вес — взаправду.
— Гадюка!
— Я попросил бы вас, синьор Гримальди, выбирать выражения!..
— Трусливая гадюка! Подлец!
Занавес опустился, но ничего не кончилось. Кажется, секунданты уже готовы взяться за шпаги. Дабы все удвоить.
— Все состоялось согласно уговору и правилам, принятым…
— Гадюка!
Открываю глаза. Лицо маркиза рядом, и я впервые могу рассмотреть его. Лет двадцать — не больше. Мальчишка. Мертвый мальчишка с широко раскрытыми глазами, в которых навеки застыл ужас.
Синьор Монтечело стоит рядом и странно шморгает носом. А синьор Гримальди…
— Это была не дуэль! Ты подлец, ядовитая змея, убийца!.. Гримальди тоже молод, немногим старше маркиза. Высокий, крепкий, жилистый. Ему бы к отцу Хозе, тому нравились такие — длиннорукие, голенастые.
Ничего уже не исправишь, не спасешь — кроме истины.
Наклоняюсь над телом. Колючка легко выходит из ранки.
— Извольте убедиться, синьоры!
Легкая боль в запястье — и дружный вздох со всех сторон.
— Mon Dieu! — Это, конечно, шевалье.
Минута, другая… Вынимаю колючку, отбрасываю, не глядя.
— Там нет яда, синьоры. Можете убедиться. На меня смотрят, все еще не веря. Синьор Гримальди подхватывает упавшее на покрытую желтыми иголками землю черное жало, морщится, укалывает палец.
И вновь мы ждем, время тянется, а в глазах мертвого маркиза — все тот же ужас и холодная пустота.
— Там нет яда, — повторяю я невесть зачем.
— Но почему?! — В голосе синьора Монтечело — слезы, и на лице — тоже слезы. Он самый старший. Жаль, что тогда, на набережной, он не смог сдержать глупых мальчишек, решивших поиграть в banditto.
Объяснять не хочется, тем более объяснять очевидное.
— Он умер от страха, синьоры. Просто от страха…
Правда — но, конечно, не вся. Его убил я. Убил — хотя и не желал этого. Хотелось проучить, оставить с мокрыми штанами, чтобы запомнил и закаялся навек! Дорога в Ад, я тоже тебя мощу!
— В любом случае, синьоры, — несколько неуверенно произносит дю Бартас, — дело кончено.
— Вовсе нет!
Синьор Гримальди дергает рукой. Ножны отлетают в сторону, тускло блещет серая сталь.
— Защищайся, ублюдок!
У меня нет шпаги. Сарбакан — в левой руке, колючки — настоящие — за поясом, но я не хочу никого убивать!
— Защищайся, трус! Дайте ему шпагу! Шпагу! Сарбакан с легким стуком падает на землю. В моей ладони — теплая рукоять. Я даже не успеваю понять, чья это шпага.
— Вот тебе, каналья!
Его шпага взлетает вверх, затем устремляется вперед, и я даже не замечаю, как вновь превращаюсь в маленькую лохматую обезьяну…
…которая растерянно глядит на длинную тяжелую железяку, не понимая, зачем странные люди всучили ей это диво. Надо быть очень глупым, чтобы пускать подобное в ход, забивая голову бесконечными квинтами, терциями, рипостами и флаконадами ан корте. Зачем такая тяжесть? В крайнем случае хватит обломка бритвы или маленького ножичка, который так удобно зажать в пальцах ноги.
Ай! Страшный человек делает шаг вперед, зачем-то тычет сталью в бедную маленькую обезьяну.
Ай!
Обезьяньи пальцы не могут удержать тяжелый эфес. Злой человек цепляет железяку полосой сверкающей стали, крутит, вертит…
Железяка летит в сторону, ударяется о покрытый темной корой ствол пинии, катится, замирает. А злой человек, радостно ухмыляясь, подается вперед, вновь тычет сталью прямо в покрытую шерстью обезьянью грудь.
Дерево далеко, не запрыгнешь! Бедная обезьяна в ужасе, остается одно — упасть, зарыться лицом в холодную землю.
Скорей!
Вниз, упор на передние лапы, замереть, прижаться к влажным желтым иголкам. Глупый злой человек решит, что бедная обезьянка мертва. Тогда он уйдет. Ведь люди — не ягуары, они не едят обезьян!
Но что это с человеком? Почему он падает? Ах да, он слишком сильно подался вперед и теперь вместе со сверкающей сталью нависает над бедной…
Ай-яй!
Надо убрать задние лапы, скорее убрать задние!..
Извини, человек, я не хотела!
Так получилось, случайно! Случайно! Наши задние лапы столкнулись, но бедная обезьяна не виновата, что ты все-таки упал! Ты кричишь, бедный человек? Жаль, что ты не умеешь падать, что ты упал прямо на правую лапу, в которой сжимал эту нелепую серую полосу! Тебе больно, с твоей лапой что-то не так?
Извини!
Извини, я уже убегаю, вот только заберу свою железяку, чтобы она тебя не раздражала, вот она в моей лапе, кувырок, уже встаю…
Какой же ты глупый, человек!
Зачем же ты поднимался мне навстречу, поднимался, не глядя? Бедная глупая обезьяна не виновата, что ты наткнулся на железяку! Зачем обезьяне вообще железяка?
Что с тобой, человек? Обезьянке страшно! Почему ты не встаешь? Тебе больно?
— Вы же убили его, Гуаира!
Пожимаю плечами и принимаюсь отряхивать мокрые иголки, налипшие на рубаху. Шпага так и осталась в теле — дотрагиваться до теплого эфеса нет ни желания, ни сил.
В глазах шевалье — ужас, такой же, как у мертвого маркиза.
— Знаете, когда вы упали, я уже подумал было… Черт, дьявол! Где вы научились такому?
До каменной стены мавзолея — всего несколько шагов. Не понимая, зачем, подхожу ближе, прикасаюсь лбом к холодным влажным камням.
Ужас, таившийся где-то глубоко, под сердцем, проступает, заполняет душу.